Из горла Берты вырвался приглушенный стон.
— Доктор Рамзи сказал, что я больше не могу иметь детей, — с болью в голосе промолвила она.
— О, Берта, я не знала…
Мисс Гловер заключила плачущую Берту в объятия и принялась целовать, как маленькую девочку.
Берта вытерла слезы и сказала:
— Фанни, прошу вас, оставьте меня. Я хочу побыть одна. Пожалуйста, приходите навестить меня в другой раз и извините, если я веду себя гадко. Я очень несчастлива и не обрету счастья уже никогда.
Через несколько минут вернулся Эдвард — бодрый, веселый, раскрасневшийся, в самом лучшем расположении духа.
— А вот и я! — крикнул он. — Видишь, как быстро я управился? Ты даже соскучиться не успела. Сейчас мы с тобой выпьем чаю.
Он поцеловал жену и поправил подушки за ее спиной.
— Ей-богу, я ужасно рад видеть тебя в гостиной. Здорово, что ты опять будешь наливать мне чай. Ну признайся: не глупо ли было поднимать такой шум из-за моей отлучки? К тому же я не мог нарушить слово.
Любовь, деспотично завладевшую сердцем Берты, нельзя было убить в одночасье. Когда молодая женщина выздоровела и вернулась к прежнему образу жизни, страсть снова вспыхнула в ней, как пламя — на миг притушенное и оттого затем разгоревшееся еще сильнее. Мысли об одиночестве внушали Берте страх; Эдвард стал ее единственной надеждой и опорой. Она уже не пыталась отрицать, что их любовь друг к другу сильно разнится, однако его холодность зачастую явно не выражалась, а Берта так неистово желала ответной пылкости, что закрывала глаза на все, что открыто не оскорбляло ее чувств. Желание видеть в Эдварде мужчину своей мечты было столь всеобъемлющим, что по временам Берте удавалось жить неким призрачным счастьем, которое хоть как-то поддерживало ее, хотя в глубине души она горько сознавала его фальшивую природу.
Однако чем сильнее Берта тосковала по любви Эдварда, тем чаще стали случаться ссоры между ними. «Мирные» промежутки постепенно укорачивались, каждый скандал оставлял после себя неприятный осадок и делал Берту еще более придирчивой. Осознав наконец, что Эдвард не способен отвечать на ее страсть так, как ей хотелось бы, Берта стала в десять раз взыскательнее: даже те сдержанные проявления нежности, которые безмерно радовали ее в начале супружества, теперь слишком напоминали милостыню, брошенную докучливому нищему, и не вызывали у нее ничего, кроме раздражения. Размолвки убедительно доказывали: для того, чтобы затеять ссору, не нужны двое. Эдвард был сама невозмутимость, ничто на свете не могло поколебать его душевное равновесие. Как бы ни бушевала Берта, Крэддок оставался спокоен. Он считал, что жена переживает потерю ребенка и что здоровье ее до сих пор окончательно не поправилось. По опыту ухода за животными, особенно за коровами, Эдвард знал, что тяжелые роды часто влекут за собой временную перемену нрава, так что даже самая кроткая скотина превращается в злобное и агрессивное создание. Крэддок никогда не пытался разобраться в настроениях Берты, ее страстное желание любви казалось ему таким же нелепым, как приступы ярости с последующим бурным раскаянием. В отличие от жены он всегда пребывал в добром расположении духа, был одинаково доволен целым светом и собой. Эдвард ни на секунду не сомневался, что мир, в котором он живет здесь и сейчас, — безусловно лучший, что каждый должен возделывать свой сад и это есть самый правильный и радостный способ существования. Не отличаясь аналитическим умом, он избегал размышлений на эту тему, а если бы и взялся размышлять, то не стал бы заимствовать фразы мсье де Вольтера, о котором никогда не слыхал и которого возненавидел бы за то, что тот — француз, философ и острослов. Эдвард просто ел, пил, спал и снова ел так же регулярно, как быки на его ферме, и это служило очевидным подтверждением того, что он был счастлив не меньше их, а уж чего еще может хотеть порядочный человек, я даже не представляю.
Более того, Эдвард Крэддок обладал замечательным свойством всегда поступать так, как подобает, и сознавать свою правоту, что для истинного христианина считается бесценным даром. Крэддок гордился своей непогрешимостью, соседям она служила добрым примером, зато у жены вызывала острую злость. Когда Эдвард стоял перед ней и снисходительно улыбался, уверенный в справедливости своей позиции, Берта в бессильном гневе стискивала кулачки, а ее глаза метали молнии. Хуже всего было то, что в моменты просветления Берта признавала, что муж, как всегда, прав, а она — нет. Собственное неблагоразумие приводило ее в ужас, и она полностью брала на себя вину за то, что семейная жизнь идет наперекосяк.
После каждой ссоры, из которой Эдвард обычно выходил победителем, ярость Берты сменялась жестокими угрызениями совести. Как можно любить такую ужасную женщину? Берта казнила себя и в приступе муки и страха бросалась мужу на шею, лепеча самые жаркие извинения. Придя с повинной, наплакавшись и унизившись, с неделю после того Берта пребывала в слепом блаженстве, убежденная, что отныне поколебать счастливый семейный покой сможет разве что землетрясение. Эдвард опять превращался в золотого божка, облаченного в сияющие покровы истинной любви; его слово и дело было законом. Берта, смиренная жрица, воскуряла ему фимиам, преисполненная благодарности за то, что могущественное божество в великом терпении не сокрушило ее своей пятой. Для того чтобы она забыла пренебрежение и холодность мужа, требовалось совсем чуть-чуть. Ее любовь походила на волны, бьющиеся о голую скалу: море бросает волны на каменную стену, от удара они рассыпаются белой пеной, а скала стоит вечно — твердая, неизменная. Кстати сказать, это сравнение пришлось бы Эдварду по вкусу: в редкие минуты размышлений ему нравилось думать о своем постоянстве и непреклонности.
Каждый вечер перед сном Берта обожала целовать мужа в губы, и то, как механически он отвечал на ласки, вызывало у нее смертельную обиду. Первой нежность всегда проявляла она, а не Эдвард. Когда же Берта пыталась проверить его и пропускала вечерний ритуал, он быстро засыпал, даже не пожелав ей спокойной ночи. В такие мгновения Берта с горечью говорила себе, что муж, вероятно, не питает к ней ничего, кроме отвращения.
— Меня бесит мысль о том, сколько любви растрачиваю на тебя впустую, — плакала она. — Я просто дура! Ты для меня — все, а я для тебя — случайность. Ты мог жениться на ком угодно. Не попадись я на твоем пути, ты бы, несомненно, так и сделал.
— Да и ты тоже, — смеясь ответил Крэддок.
— Я? Никогда в жизни! Если бы я не вышла за тебя, то предпочла бы остаться одна. Моя любовь — не безделица, я не отдала бы ее первому встречному! В моем сердце нет места ни для кого, кроме тебя, и когда я думаю о том, что значу для тебя не больше любой другой женщины, то сгораю от стыда.
— Иногда ты несешь совершеннейший бред.
— Вот в этом заключается все твое отношение ко мне. Для тебя я глупая баба, и только. Домашнее животное, чуть поинтересней собаки, хотя не такое полезное, как корова.
— Не понимаю, что еще я должен делать, помимо того, что уже делаю. Нельзя же целыми сутками обниматься и целоваться, на это есть медовый месяц, и глуп тот, кто растягивает его на всю жизнь.