— С того времени, как под немцем живу, первый раз на свет божий вылез, — объявил старик, переступив порог и тяжело шагая к стулу. — Фу! Устал. А может, это к добру. А? — Он улыбнулся. — Ну, здравствуйте, добрые люди!
Голос у него был сильный, не по-стариковски звонкий, и если бы кто-нибудь услышал его из другой комнаты, непременно сказал бы, что этот голос принадлежит молодому человеку.
От располагающей улыбки старика и его простого приветствия сразу пропало напряжение, которое всегда сопровождает первые минуты знакомства.
Беляк помог гостю снять пальто и усадил его поближе к печке.
— Ну что ж, начнем с биографии, — рассмеялся старик коротким звонким смешком. — Герасим говорит, что обязательно придется выложить всю родословную. А?
Все от души рассмеялись шутке гостя, а он, на секунду задумавшись, опустил седую голову и уже серьезно продолжал:
— Кудрин я, Михаил Павлович Кудрин. Мне семьдесят лет. Пятьдесят три года провел в типографии… Знаю все секреты печатного дела. И вон его, — он кивнул в сторону Найденова, — Андрея знаю. Напрасно ты, Степаныч, бросил печатное дело. Напрасно. Я вот, например, скучаю. Да и вообще печатники передовой народ, что и говорить… О себе еще могу сказать… есть у меня два сына, и оба коммунисты. Хорошие хлопцы, в ладу мы жили. Один, старшой, на Дальнем Востоке — пограничник, другой — в Саратове, на заводе работал. Семейные оба. Внучат мы имеем со старухой, а вот дочку Герасим не уберег. — И он покачал головой.
Багров сидел хмурый, опустив голову, и смотрел сосредоточенно в одну точку. Невольно вспомнилась ему маленькая, всегда тихая Марфа, с которой он прожил семнадцать лет, никогда не ссорившись. Вспомнилась такой, какой он видел ее в те сентябрьские сумерки, последний раз, на полу, с прикрытыми глазами, со струйками крови, разбегающимися от головы по полу. Багров закрыл глаза, скрипнул зубами, потом, вздохнув, сильно тряхнул головой.
Беляк решил говорить с Куприным прямо, без обиняков. Все равно старик сразу поймет, к чему клонится дело. Недоверие могло только обидеть его.
— Вся надежда на вас, Михаил Павлович, — сказал Беляк. — Помогите, посоветуйте, как нам организовать типографию. Позарез нужна…
— Так… так… — Кудрин задумчиво улыбнулся и подергал рукой седой ус. — Вот зачем вам старик понадобился? Значит, прямо из архива да в дело. Одобряю! Правильно! Это по-моему. Я уж почуял — что-то затевается, когда меня Герасим в гости стал звать… Ну что ж, давайте потолкуем. При желании все можно организовать, не только типографию. Не такие дела вершили в свое время…
— Молодые были, Павлыч, молодые, — вставил Найденов, — а сейчас старики.
— Не согласен, — объявил Кудрин и решительно замотал головой. — Не согласен, Андрей Степанович. Не в годах дело. Кто имеет дух и силенку, тот всегда молод. До самой смерти. Вы, я вижу, тоже все не пионеры, а вот затеваете что-то и меня вытащили. Так что возраст тут ни при чем…
Разговор принял деловой характер. Желая знать, какую типографию хочет иметь окружком, Кудрин задавал множество вопросов, но на большинство из них ни Беляк, ни Найденов, ни другие не могли ответить. Они знали только, что окружком решил выпускать подпольную газету и листовки. Хорошо, что хоть Беляк, со слов Пушкарева, знал, какого формата газету предполагается печатать.
Куприн попросил дать ему два-три дня для того, чтобы «пораскинуть мозгами». Он обещал набросать перечень всего необходимого для будущей подпольной типографии.
Договорились, что через три дня Беляк сам зайдет на квартиру к Кудрину. Тот заверил, что дом его совершенно безопасен и никого, кроме жены, не будет.
Уже в полночь Беляк проводил гостей. Остался только Микулич. Ему надо было доложить о результатах проверки владельца комиссионного магазина Брынзы.
— Предательская душа, — сказал Микулич. — Он ходит по вечерам на квартиру к немцу, обер-лейтенанту Бергеру, а тот служит в гестапо. Три раза был и сидел у него чуть не по часу. Теперь ясно, что это за птица.
В противоположность Найденову Микулич был очень осторожный и хитрый человек, с врожденными качествами конспиратора. Он обладал, по мнению Беляка, каким-то пятым чувством, позволяющим ему разгадывать «нутро» каждого человека. С виду малоприметный, тихий и даже будто рассеянный, он интересовался всем происходящим вокруг. Раз поговорив с человеком, он составлял о нем свое определенное мнение, которое потом ему было очень трудно изменить. Он все слышал, все примечал, запоминал, обдумывал. Кто-либо другой на месте Микулича, возможно, и не придал бы никакого значения тому факту, что в его присутствии назвали фамилию Беляка. Что тут особенного? Мало ли кто может знать человека, живущего в городе полтора десятка лет? Нельзя же придавать каждой мелочи важное значение. А Микулич сразу насторожился. Сердце подсказало ему, что к Брынзе надо присмотреться.
Его сообщение встревожило Беляка. Проводив Микулича, он улегся на кровать, но долго не мог заснуть.
«В чем дело? — думал он. — Чего надо от меня этому типу? Почему он так любезно со мной разговаривал? С кем он мог беседовать обо мне? Кто эти два типа, о которых говорил Микулич?»
Можно было предположить всякое. Двое неизвестных могли быть сотрудниками управы и посетить Брынзу в связи со взиманием с него налога. В управе все знали Беляка.
«Надо выяснить завтра, кто имеет касательство к комиссионному магазину, — решил Беляк. — Может быть, это прольет какой-нибудь свет…»
Заснул он уже под утро, окончательно измученный мрачными мыслями и предположениями, и спал чутко, беспокойно.
С утра шел ровный, сухой снег, смягчивший крепкий мороз, державшийся больше недели. К вечеру, когда Беляк возвращался из управы домой, погода изменилась. Холодные снежинки щекотали лицо, вызывая у Беляка тревожное, волнующее чувство. Каждый раз, как только снег покрывал землю, он вспоминал родную Сибирь, где провел свою юность. Вот так же засыпаны улицы, такие же снежные шапки торчат на трубах, так же воробьи копошатся на мостовой в поисках пищи. Прошло уже немало лет с тех пор, как Беляк перебрался в здешние края, но о Сибири он вспоминал часто.
Сблизившись на подпольной боевой работе с Микуличем, Беляк нередко делился с ним воспоминаниями, рассказывал о своих молодых годах, когда он партизанил в Сибири в отряде дедушки Каландарашвили, знакомил старика с обычаями людей сурового севера. «Ты бы посмотрел, где я родился и вырос, — говорил он вдохновенно. — Представь себе реку, такую, как Днепр, да еще и пошире. Один берег высокий, крутой, и на нем, у самого обрыва, прилепилась деревенька в одну улицу. Небольшая деревенька, чистенькая, домики один в один, точно орешки. Тайга стеной подходит к ней, теснит и, кажется, готова столкнуть ее в воду. Наша изба стояла у самого края деревни, вплотную к лесу и отличалась от других. Сложил ее мой дед своими руками по-старинному, с углами, срубленными не в лапу, а в чашу. К летней избе пришил зимнюю. Там такой порядок. И вот встанешь, бывало, осенью до света, возьмешь ружьишко — и в тайгу. Тишина, безветрие. Чувствуешь каждой жилкой, как дышит тайга. Любил я наблюдать рассвет. Дед меня приучил к этому. Он говорил, что человек, не видевший восхода солнца, никогда не будет иметь в жизни счастья. Вот выберусь, бывало, я на полянку и поджидаю солнышко, а кругом тайга непроходимая, мохнатая. Сосны в три-четыре обхвата, черноплечие красавицы лиственницы, густолапые ели, пушистый кедр, нежные березки, заросли таежные. А зверя и птицы там, а рыбы в реках!… Ну, как не любить такую сторону! Как ее забыть!»