— Да что говорить, лучшего не сыскать, — подтвердил Фома Филимонович. — Орел-парень! Что тебе рост, что силенка… И мозговитый. Ну, а второго дам тебе я. Обижаться не будешь.
— Кого, дедка?
— А Мишутку Березкина. Наш, городской. В подполье с первых дней. Его немцы не трогают. Одна нога короче другой, малость прихрамывает… А парень — сорвиголова! На любое дело пойдет и глазом не моргнет. Только прикажи. Если бы не ты, Кондрат, он бы Наклейкина обработал. Вот такой…
— Ладно. Ты сведи его с Семеном, и они поговорят. Ну, мне пора, — сказал я и встал. — Кажется, обсудили все…
Я стал прощаться.
— Будь удачлив, Кондрат! — напутствовал меня старик.
— Берегите друг друга, — предупредил я.
— Все будет хорошо, — заверил Криворученко.
Таня вышла на разведку, а через минуту двинулся и я, чтобы уже никогда более не возвратиться ни в «хоромы» Кольчугина, ни в этот засыпанный снегом двор, ни в этот город. Во всяком случае — до конца войны…
На дворе уже стемнело. В лицо дул колючий, обжигающий ветер. Небо было задернуто тучами.
Я поднял воротник, застегнул наглухо пальто, сунул руки поглубже в рукава и зашагал к себе.
На третий день после моего прощания с друзьями, перед обедом, Гюберт вызвал меня к себе и объявил:
— Подготовьтесь. Вечером поедете на аэродром.
Я ответил, что у меня все готово. Под словом «все» имелись в виду радиостанция, предназначенная для Брызгалова, выданная мне довольно крупная сумма денег в советских знаках, документы.
Только сейчас я сообразил, почему Гюберт тянул с моей выброской: он ждал непогоды. Сегодня непогода пришла. Еще с ночи посыпал мелкий снег, ветер усилился, и под его порывами тонко и жалобно заскрипели сосны в лесу.
Эти дни Фома Филимонович, по договоренности со мной, задерживался на Опытной станции допоздна. А в его «хоромах» дежурил Криворученко, чтобы вовремя радировать нашему штабу о времени моей выброски.
Фома Филимонович проявлял отменное усердие, повсюду отыскивая для себя работу, чем вызвал похвалу коменданта. А работы старик не боялся: он знал шорное и плотничье ремесло, мог класть печи, чинил обувь, понимал в слесарном и кузнечном деле.
После вызова к Гюберту я улучил момент и заглянул в закуток старика. Фома Филимонович сидел на низенькой скамеечке с доской на коленях и резал самосад.
— Сегодня ночью, — сказал я.
Старик отложил работу, встал, разогнул спину:
— Сейчас отпрошусь в город.
— Удобно? — спросил я.
— Нужны нитки для дратвы. Комендант сам наказывал, а у моего знакомого они есть.
Я кивнул. Фома Филимонович знал, что делал, и предупреждать об осторожности его, подпольщика, было излишне.
Я хотел уже выйти, но старик подошел ко мне вплотную, неловко обнял, ткнулся бородой в мою щеку.
— Будь удачлив! — сказал он. — Не забывай нас, грешных, а уж мы тебя не забудем…
Через полчаса он покинул Опытную станцию.
Я еще раз проверил свой вещевой мешок, где лежали деньги и рация, и положил его на кровать. Моя миссия закончилась. Я выполнил, кажется, все, что от меня требовалось. За Криворученко я не волновался, старик тоже обосновался надежно, и для тревоги за них оснований пока не было. Все теперь зависело от правильности поведения.
Перед обедом ко мне зашел инструктор Раух и предложил зашифровать срочную радиограмму. Он пояснил, что Похшун застрял где-то в дороге из-за неисправности машины и позвонил, что будет добираться на попутных.
Радиограмма предназначалась «моему» радисту, Куркову, извещала его о моей выброске. Я в душе усмехнулся: мне даже не требовалось уведомлять Большую землю — это сделал сам Гюберт.
Я зашифровал текст. Раух, как всегда сухо и вежливо, поблагодарил меня и вышел. Вот с кем я не мог установить никакого контакта, хотя Раух и занимался со мной в два раза больше, чем Похитун.
Внешне Раух держался непроницаемо. В его вежливости и корректности трудно было уловить какую-нибудь фальшь. На поверхностный взгляд он даже мог быть симпатичен. Похитун говорил о Раухе весьма почтительно и кое-что выболтал. Так я узнал, что летом, незадолго до моего появления на Опытной станции, Раух расправился с девушкой, из которой он готовил радистку. Она жила на станции, а перед концом учебы самовольно ушла в город, для того якобы, чтобы побывать в кино. Но в кино ее не видели. Возникли подозрения, и назавтра Раух с отменной вежливостью предложил ей после занятий прогуляться по лесу и там застрелил. Вообще он охотно выполнял такие поручения, «отбивая хлеб» у коменданта.
Глядя на Рауха, опрятного, предупредительного, с чистым и спокойным взглядом голубых глаз, никак нельзя было подумать, что этот джентльмен — палач по призванию.
После обеда на Опытной станции появился полковник Габиш. Меня тотчас же вызвали к нему, в кабинет Гюберта. Он стоял перед зеркальным шкафом и сосредоточенно исследовал свой нос. На меня он не обратил никакого внимания, хотя и разрешил мне войти. Я кашлянул.
Габиш продолжал созерцать свой нос, массируя его пальцем, то приближая свое обрюзгшее лицо вплотную к зеркалу, то отодвигаясь. Вошел Гюберт.
— Садитесь, Хомяков. Что вы стоите? — спросил он.
Тогда повернулся и невозмутимый Габиш, поздоровался со мной, грузно опустился на диван.
— Ви готов, господин Хомякоф? — спросил он.
— Да, вполне.
— Вопросы есть?
— Нет, мне все ясно.
Габиш помолчал. С брезгливой миной, выпятив губы, он усердно счищал ногтем мизинца со своих брюк какое-то пятнышко. Покончив с ним и погладив колени, он продолжал:
— Ви свой люди помнит?
Я кивнул утвердительно.
— Пожалуйста, рассказывайт о них, — предложил Габиш.
Я перечислил шестерых агентов по имени, отчеству и фамилии, назвал адреса и пароли, сказал, где и кем каждый из них работает.
— Очшень карашо, — одобрил Габиш. — Что есть тут, — он постучал себя пальцем по лбу, — никто не может знать. Это есть фундаментально, а всякий записка бывайт плохой конец.
Гюберт подошел к начальнику и подал ему листок бумаги. Габиш отдалил его от себя на вытянутую руку, как это делают дальнозоркие люди, прочел и, задержав на мне дольше обычного свои бесцветные глаза, проговорил:
— Ми теперь знайт и говорит вам, что ваш жена и дочь жив и здоров. Ви уехал, долго гуляйт, и они немножко волнуются. Ви должны быть рад это слышать!
Я ответил, что меня, конечно, радует это сообщение, как и всякого, имеющего семью, и что я рад буду поддержать их существование в эти тяжелые времена выданными мне деньгами.