— Но разве мне предъявлено обвинение? Не помню.
— Ты, мой друг, обвиняешься в убийстве.
Окурком папиросы Фельзен гонял по столу сардинную жестянку.
— Знаешь, кто это был, а?
— Кто?
— Тот, убитый.
— По документам это был немецкий турист, Рейнхард Глазер.
Фельзен покачал головой, глядя на Абрантеша таким взглядом, что у того перехватило дыхание.
— Ты мой должник, — сказал он.
— Должник?
— Убитый — это… Шмидт. Помнишь его?
— Шмидт?
— Тот самый, которого, по твоим словам, ты убил тогда в Алентежу. Ты сказал, что бросил его в реку…
— Нет-нет…
— Да, Жоакин, — сказал Фельзен, забирая у Абрантеша фляжку. — Это был он. Ты мне соврал. Он сказал, что ты даже не приблизился к нему. Что ты выстрелил в воздух там, на маковом поле. А он видел тебя. Шмидт тебя видел.
— Нет… Его зовут Рейнхард Глазер. Ты ошибся.
— Нет, я не ошибся. И ты это знаешь.
— Я? Откуда мне знать? Я же его в глаза не видел.
Наступила тишина, такая, что слышно было лишь потрескивание их папирос.
— Вот поэтому ты мой должник, Жоакин.
— Послушай, — сказал Абрантеш, — ты потерял руку. Мне очень жаль. Тебе очень не повезло. Ты все еще в шоке, и тебе изменяет память. Вот что я сделаю. Я найму тебе лучшего адвоката, который поможет тебе выйти сухим из воды. Если уж он не сможет добиться для тебя оправдательного приговора, значит, никто не сможет. А теперь выпей, а мне пора. Пика ждет меня в Шиаду. Чем позже я приеду, тем больше денег она успеет просадить. Força, amigo meu. [30]
После этого Абрантеш как в воду канул. Адвокат тоже не появился. На процессе девять месяцев спустя старый партнер Фельзена не присутствовал и не слышал, как объявляли приговор — двадцать лет заключения за убийство немецкого туриста по имени Рейнхард Глазер.
В начале своего двадцатилетнего срока в Кашиаше Фельзен увидел сон — короткий, но очень запоминающийся: четыре подковы, постепенно превратившиеся в железные прутья решетки, а за решеткой ящерица с размозженной головой, судорожно подергивающая лапками. Он проснулся как от удара, и в памяти моментально всплыл тот Рождественский сочельник: гроза, ветер и темное шоссе возле Гиншу. И он понял, что, даже будучи пьяным, догадался тогда правильно: Мария сказала Абрантешу, что Мануэл — не его сын. Абрантеш пришел к нему с коньяком, куревом, неся надежду на спасение, но теперь-то Фельзен знал, что на самом деле приходил он позлорадствовать.
Двумя неделями после суда, состоявшегося 18 ноября 1962 года, Жоакин Абрантеш и его новый юрист, доктор Акилину Диаш Оливейра, сидели, переписывая уставные бумаги «Банку де Осеану и Роша». Среди акционеров и директоров банка и в помине не было отбывавшего срок убийцы Клауса Фельзена.
Воскресенье, 14 июня 199…
Пасу-де-Аркуш, близ Лиссабона.
Утром, когда я заглянул к Оливии, она еще спала, уткнувшись лицом в подушку. Видны были только черные волосы. Я спустился вниз, позавтракал фруктами и выпил кофе, беседуя с кошкой, растянувшейся так, чтобы выглядеть самой крупной кошкой в Пасу-де-Аркуше. Было около девяти, и я пошел проверить телефон. Конечно, это был не тот громоздкий аппарат, вес которого не позволял юным девушкам потрепаться всласть. Теперь это был темно-серый современный кнопочный телефон, нелепо выглядевший среди обветшавшей мебели. Оливия могла, прижав трубку плечом, сколько угодно болтать о мальчиках, одновременно кроя свои наряды.
Я поправил аппарат на столике, проверил провод. Появилась Оливия в длинной, до колен, рубашке, еще сонная.
— Что это ты делаешь? — спросила она.
— Смотрю на телефон.
Она тоже взглянула.
— Проверяешь, работает ли?
— Собирался позвонить.
Вошла кошка, села, аккуратно сложив лапки, и широко зевнула.
— Кому ты хотел звонить?
Я поднял взгляд на Оливию. Я хотел позвонить возможной свидетельнице по делу об убийстве и пригласить ее пообедать со мной. Собирался сказать об этом дочери. Кроме того, следовало объяснить ей вчерашний мой приступ ярости.
Раздался звонок в дверь.
— Я хотел поговорить с тобой о вчерашнем, — сказал я, переминаясь с ноги на ногу.
В дверь опять позвонили. Оливия быстро вышла из комнаты. С видимым облегчением вышла. Я кинулся к телефону и набрал номер Луизы Мадругады. Та мгновенно сняла трубку.
— Это инспектор Зе Коэлью, — сказал я торопливо. — Не хотите сделать перерыв в работе?
— Я всегда не прочь его сделать, инспектор, вчера мы об этом говорили. Но для чего и с кем — вот вопрос.
— Для обеда, — сказал я. — Вы не могли бы…
— Инспектор, — сказала она неожиданно строго и холодно, — вы предлагаете мне деловой обед?
Я почувствовал болезненное разочарование.
— Вовсе не деловой, — выдавил я, на ходу перестраиваясь.
Она засмеялась и велела мне быть у нее дома в час дня.
В комнату вернулась Оливия, за ней шел Карлуш с газетой под мышкой.
— О, прогресс налицо, — равнодушно заметила Оливия.
Я положил трубку.
Карлуш подошел ко мне и протянул руку. Он пересилил себя и, понурившись, начал бормотать какие-то длинные и витиеватые извинения; видимо, думал над ними всю ночь. Я покосился на Оливию, которая удивленно слушала. Потом она вышла.
Я положил руку Карлушу на плечо. Он смутился, но все еще не мог смотреть мне в глаза.
— Ты хороший парень, — сказал я. — Извиняться всегда нелегко, особенно если в произошедшем виноват не только ты.
— Мне не надо было такое говорить о вашем отце. Я вел себя непростительно. Вот вечно я так — ляпну первое, что приходит в голову. Не думаю об окружающих. Сколько ни пытаюсь сдерживаться, прежде чем что-то сказать, — не получается. Поэтому-то меня и перебрасывают с места на место. Я раздражаю людей. Теперь и вы это почувствовали.
— Это щекотливая тема… революция, — сказал я. — Не надо было касаться ее после такого трудного дня.
— Вот-вот, отец тоже так сказал. Сказал, что это слишком близко еще от нас, даже на одно поколение не отодвинулось. Рана не затянулась и болит.
— Вот вы… ваше поколение только и может объективно судить об этом. А я все еще… Я был… сопричастен… втянут в это все, — сказал я. — А твой отец? Не был?
— Он был коммунистом. Профсоюзным активистом на судоремонтном заводе. И почти четыре года провел в Кашиаше.