Теперь Заостровцев и Надя ехали на велосипедах (это она, Тоня, придумала — никаких машин, ездить только на велосипеде), — ехали по узкой незнакомой дороге, обсаженной яблонями, и когда за поворотом, за вертикально вставшей, пока еще редкой пряжей дождя открылась старая мельница — краснокирпичный дом у речки, — Заостровцев вдруг понял, что знает эту дорогу. Когда-то в раннем детстве было это — ездили с матерью на дачу к Михайловым, ее родителям.
Мост через речку был тот же, что и в детстве, — каменный ровесник старой мельницы. Дальше, влево от дороги, темнел под дождем массив дачного поселка с башенкой энергостанции, и Заостровцев отчетливо себе представил михайловскую дачу — островерхое строение с петухом-флюгером на коньке крыши — в глубине поселка.
Тут-то и вспомнились ему Надины слова.
Не от дождя, не от ветра — от этой мысли стало трудно дышать, к горлу подкатило, и как-то ослабли пальцы, лежавшие на руле. Он соскочил с велосипеда и подождал приотставшую Надю.
— Ты что сказала? — крикнул, когда она подъехала и тоже слезла со своего велосипеда. — Что сказала?..
— Ничего я не сказала, — удивленно посмотрела на него Надя. По ее лицу, обрамленному голубым капюшоном, стекали струйки дождя.
— Про дорогу к бабушке Наде — сказала?
Ему яростно захотелось, чтобы Надя ответила — нет, ни о какой дороге к бабушке она не говорила и знать о ней ничего не знает… померещилось тебе, папочка.
— Да, — сказала Надя, одной рукой придерживая велосипед, а другой, с зажатым платочком, вытирая лицо. — Вон там, — кивнула на дачный поселок, — бабушка жила. Раньше.
— Откуда ты знаешь?! Мама тебе говорила? (Глупый вопрос, никогда он Тоне про эту дачу не рассказывал и не вспоминал даже…)
— Нет, не говорила. — Надя поморгала длинными ресницами, будто к чему-то в самой себе прислушивалась. — Откуда-то знаю, — сказала она неуверенно. — А разве это не так?
Заостровцев не ответил. Дождь припустил, пошел пузырями по асфальту, вокруг потемнело, хотя до вечера было далеко.
— Папа, нам долго еще ехать? — спросила Надя.
— Километров семь или восемь.
Ему почему-то представилось, что все это — дождь, и дачный поселок, и разговор с Надей — происходит во сне. Ах, если бы…
— Ты устала?
— Нет… Ну, немножко…
— Давай-ка свой велосипед. И подержи мой. Минут десять придется подождать.
Сильно сгорбившись на детском велосипеде, Заостровцев поехал обратно через мост к мельнице. Там, в бывшем амбарном помещении, пустом, с проросшей сквозь сгнившие половицы травой, он прислонил велосипед к стене и поспешно вернулся к Наде — одинокой маленькой фигурке на мокрой черной дороге. Она смотрела на него и спросила, когда он подошел скорым шагом:
— Зачем?
— Никуда твой велосипед не денется, — сказал он.
— Я не об этом. Тебе ведь будет тяжело.
— Поменьше болтай.
Он пристегнул к раме велосипеда второе седло, посадил на него Надю и, оттолкнувшись, закрутил педали.
Надя, зажатая его руками, сидела перед Заостровцевым, и ему хотелось еще крепче ее зажать, чтобы спасти, уберечь… от чего?.. от странностей подсознания, которое вдруг высылает «наверх» отпечатки прошлого из неведомых глубин наследственной памяти?.. Неужели то, чего он боялся в самом себе, от чего бежал в тишину подмосковных лесов, передалось Наде… и передастся второму ребенку, которого ожидает Тоня? Тут он так ясно себе представил, как беспокоится Тоня, как она стоит на веранде, вглядываясь в затянутую дождем дорогу, что с силой (откуда только взялась?) нажал на педали. Плотная вода секла ему лицо, заливала глаза, а он, словно приобретя «второе дыхание», мчал с большой скоростью свой велосипед под непрекращающимся дождем. Скорее домой, скорее домой!
«Осознать процесс собственного мышления» — так, кажется, говорил Лавровский, приезжавший к ним прошлой весной? Он провел у них целый день, очень трудный для него, Заостровцева, день. Не уходить, не прятаться от необычных свойств своей психики, как прячет страус голову под крыло, — а исследовать… осознать… проникнуть в собственное субсенсорное поле… иначе говоря, в подкорку… Так убеждал его Лавровский. В Институте человека, в котором он, Лавровский, работал, действует новая программа, этакий человеко-машинный комплекс под названием «Церебротрон», он тончайше настроен на совместную работу мозга и машины с гигантским запоминающим блоком, с анализирующим центром, способным оценить количество информации в организме. Необычайно важно зафиксировать, «поймать» то состояние мозга, при котором инстинктивное знание из долговременной памяти поступает в самоотчет. Это важно прежде всего потому…
Но тут Лавровского прервала Тоня — решительной походкой вошла на веранду, где сидели мужчины, позвала обедать, а за обедом заявила Лавровскому, чтобы он Володю никуда не звал, не уговаривал и вообще оставил в покое. «Перестань, Тоня», — сказал Заостровцев, смущенный Тониной дерзостью. Но она просверлила его гневным взглядом и ответила, что никогда не перестанет, никаких экспериментов не позволит и никуда его не отпустит. Истинно — «комендант Бастилии»…
Он испытал огромное облегчение, когда, выехав на дорогу, переходящую в длинную улицу поселка, издали увидел свой дом и фигуру в красном на веранде верхнего этажа. Это ждала их Тоня, завернувшись в красный дождевик, — наверное, ждала уже давно, беспокоилась, тревожилась, бедная, глаза проглядела.
Подъехав, он снял дрожащую от холода Надю с седла и понес ее, с трудом передвигая одеревеневшие ноги, к дому.
Из записок Лавровского
Никак не могу прийти в себя после поспешного бегства с Плутона. «Ломоносов» разгоняется и все дальше уходит от «незаконной» планеты. Чернота Пространства обступила нас. Я бывал на внутренних планетах, на Марсе и на больших спутниках Юпитера, но так далеко, на окраину Системы, попал впервые. Солнце отсюда выглядит не диском, пусть хотя бы и маленьким, а просто яркой звездой, — наверное, именно поэтому и возникает жутковатое ощущение, будто ты на краю пропасти и никогда больше не увидишь солнце.
Вздор, конечно. Вот не думал, что нервы у меня могут так «разгуляться».
Ну, надо собраться с мыслями.
Никогда я не принимал всерьез гипотезу Морриса о том, что на Плутоне может быть жизнь. То есть я не исключал существования примитивных микроорганизмов, но что касается высокоорганизованной жизни, то считал ее невозможной. Откуда взяться такой жизни при температуре, всего на двадцать градусов превышающей абсолютный нуль? И вдруг потрясающая неожиданность: Эти «оголтелые энергетики», как назвал их Морозов, проявили не только нежелание контакта, но и прямую враждебность. Мы оказались плохо подготовленными. И не только технически. Мы совершили ужасную ошибку, прихватив эти два «кирпича». Скверная атавистическая манера — трогать руками. Мы вели себя не лучше, чем солдаты Писарро или Кортеса, увидевшие золотую серьгу в ухе туземца. Положим, я преувеличиваю, но в сущности…