— Ага, загораю. А ты как? Сделали тебе эту штуку для дыхания?
— Больно ты быстрый, вице-президент. Пока только добился, чтобы приняли заказ на изготовление.
— Илья, тут подняли подводную лодку…
Морозов принялся было рассказывать, но Буров не дослушал.
— Это здорово, — сказал он без особого интереса. — Теперь вот что, Алеша. Думал завтра вернуться на Аланды, но только что мне позвонили из Москвы. Что-то случилось с Лавровским. Я вылетаю в Москву, а Инна завтра прилетит к вам, так ты попроси Свена, чтобы встретил.
— Ладно. А что с Лавровским?
— Пока не знаю. Позвонили ребята из лаборатории, попросили приехать. Ну, до свиданья.
— Счастливо, — сказал Морозов. И добавил: — Мы тоже скоро улетим.
— Почему вдруг заторопился? Хотел ведь два месяца…
— Дел много надо переделать перед отлетом.
— Куда еще собираешься лететь?
— Куда, куда… на Плутон.
Буров с экрана всмотрелся в Морозова.
— Решил все-таки?
— Ага.
— Алешка… Ну, мы еще поговорим… Ладно. Все правильно.
Все правильно, подумал Морозов, запихивая видеофон в карман. Просто нельзя, чтоб было неправильно. Так уж заведено в жизни, чтобы каждый занимался своим делом. Пусть Буров думает. Пусть Костя Веригин сидит на Луне у большого инкрата. Пусть Марта лечит людей. Ну, а он, Морозов… Да, все правильно. Разведка должна идти вперед…
Он вздрогнул от холодных брызг, упавших ему на спину, и живо обернулся. Витька, ухмыляясь, стоял позади, готовый к игре, и Морозов не обманул его ожиданий. Он погнался за Витькой, и тот, хохоча на все Аландские острова, пустился наутек. Минут десять они прыгали по скалам и кружили вокруг сосен. Потом улеглись на пляже, локоть к локтю.
— Скучно тебе без заостровцевских девочек? — спросил Морозов.
— Надо же и отдохнуть наконец, — совершенно по-взрослому ответил Витька. — Пап, что такое догматизм?
— Догматизм? — Морозов стал объяснять.
— Понятно, — сказал Витька, выслушав. — А кефалометрия?
С большим или меньшим трудом Морозов одолел с десяток вопросов. Но на ипотечном кредите он сдался.
— Не знаю, — сказал он сердито. — И знать не хочу. Где ты выкапываешь такие словечки?
Витька предложил сыграть в шахматы в уме. На одиннадцатом ходу они жестоко заспорили: Морозов не мог понять, как Витькин конь очутился на с5, а Витька утверждал, что конь стоит там с шестого хода, и считал себя вправе взять отцовского ферзя на d7.
— Ладно, сдаюсь, — проворчал Морозов. — За тобой, как я погляжу, нужен глаз да глаз.
— За мной не нужен глаз да глаз, — твердо сказал Витька. — Просто нужно лучше запоминать. Пап, где ты высадишься — в той же долине, где Дерево, или в другом месте?
Морозов повернул голову и встретил Витькин взгляд — прямой, доверчивый. Он вдруг испытал радостное ощущение душевного контакта, который почему-то был утрачен, а вот теперь возник снова.
— Ты слышал наш разговор с Буровым?
— Я как раз выходил из воды, когда вы говорили. Пап, я думаю, надо в долине…
— Ну, раз ты так думаешь… — Морозов усмехнулся.
Вейкко пришел за ними на той самой старенькой яхте, на которой привез их сюда. Морозов, Свен и Витька быстро погрузили вещи.
— Вам понравилось у нас? — спросил Вейкко.
— Да, очень, — ответила Марта с улыбкой.
Эта слабая улыбка, будто приклеенная к лицу, появилась у нее в тот день, когда Морозов сообщил Марте о своем решении. «Я знала, — ответила она ему, — я так и знала…» Он сказал: «Мартышка, дорогая ты моя, пойми, я иначе не мог. Я там был и знаю обстановку — значит, мне и лететь. Нельзя в такой рейс посылать новичка. Понимаешь?» — «Понимаю», — кивнула она. «Я пройду курс подготовки, а сам рейс займет не больше года». — «Ты говоришь так, Алеша, словно мы будем жить вечно». — «Я вернусь — и больше уже никуда и никогда, даю тебе слово…» — «Ах, Алеша», — сказала Марта, и вот тут-то у нее и появилась эта застывшая улыбка.
— Приезжайте к нам каждое лето, — сказал Вейкко.
— Да… может быть… — Марта оглянулась на Свена и его планктонных соратников. — Что ж, давайте прощаться, мальчики.
— Мы проводим вас до Мариехамна, — сказал Свен.
— По местам! — скомандовал Морозов. — Инна, ты с нами на яхте?
Но тут и спрашивать было нечего: Инна последние дни не отходила от Марты, без конца они говорили о своем, никак не могли наговориться.
Вейкко оттолкнулся от пирса. Взвились паруса. Яхта, кренясь и покачиваясь, пошла к фарватерной вехе. Следом тронулся катер планктонной станции.
— Почетный эскорт, — засмеялся Витька.
— Знаете, что я вспомнил? — сказал Морозов. — Гонки! Как вы обогнали нас всех и утопили яхту. Помните?
— Еще бы не помнить ваш великий прыжок, — сказала Инна, сидевшая рядом с Мартой в углублении кокпита.
Вейкко протянул Марте шкоты:
— Хотите?
Она молча покачала головой. Морозов покосился на нее. Марта все улыбалась, но в ее глазах, устремленных на удаляющийся остров, стояли слезы.
Морозов тоже стал смотреть на остров. Утренние тени лежали на серых скалах, сосны смыкали вверху негустые зеленые кроны.
«Милые Аланды, — подумал он. — Когда-то увижу вас снова?»
Я приехала около полудня, отец еще не вернулся с работы, а близняшки — из школы, и дома была только мама. Она пекла в кухне пирог, и вкусный запах ударил в ноздри, как только я раскрыла дверь, — так бывало в детстве, и еловые ветки под зеркалом в передней тоже были из детства, и все это обрушилось на меня с такой силой, что почему-то захотелось плакать. Не снимая пальто, только откинув капюшон, я тихонько прошла на кухню, и когда мама обратила ко мне раскрасневшееся от жара плиты лицо, я кинулась к ней, и мы постояли обнявшись, хлюпая носами…
Да что же это такое! Мама ужасно сердилась на меня последние годы. Все, что я делала, ей не нравилось, все было не так, каждый видеоразговор кончался горьким надрывом, раздраженными словами, и мне было мучительно оттого, что между нами нет понимания. Все реже я приезжала домой, все в большей степени становилась, как говорится, «отрезанным ломтем». И третьего дня, когда мама позвонила и спросила, не приеду ли я на Новый год, я ответила, что скорее всего не приеду. Но было в ее голосе, в выражении лица нечто встревожившее меня, и я поняла: что-то стряслось. Что-то с отцом. И вот приехала без предупреждения.
Мы стояли обнявшись и пытались скрыть друг от друга слезы — но разве скроешь? Мама сняла с меня пальто, а потом принесла мои старые домашние туфли, которые меня растрогали — такое было ощущение — своей молчаливой преданностью. Мы оставили пирог на попечение таймера и пошли в детскую — в мою бывшую комнату, в которой теперь царили близняшки. Их кровати были аккуратно застелены (к этому мама всех нас прочно приучила), но в остальном порядка было маловато. Всюду — на столах и стульях, на подоконнике — раскиданы книжки, кассеты с фильмами, альбомы для рисования. Мама быстренько начала прибирать, а я стояла, как оглушенная, перед натюрмортом, висевшим в рамочке на стене. Это я когда-то в детстве написала акварелью: садовая скамейка среди цветущих кустов, а на ней стакан с водой. Бумага за минувшие годы пожелтела, краски поблекли, но мне этот забытый натюрморт был сейчас дороже, милее всего, что я потом намалевала.