У дома, в котором прежде жил Том Холидэй с семьёй, я замедлил шаг. Вот окна, из которых когда-то выглядывала маленькая Андра. Они раскрыты, и видно, как пожилая чета, сидя за пианино, играет в четыре руки что-то тихое и печальное. А вот и плавательный бассейн. Тут, как и прежде, резвятся и барахтаются мальчишки. Я вспомнил, как Холидэй учил тут Андру фигурным прыжкам в воду.
Я сел в вездеход и через шлюзкамеру выехал из яркого дневного света купола под сумрачное клубящееся венерианское небо. По обе стороны дороги потянулись плантации жёлтых мхов.
Эти бесконечные жёлтые мхи всегда вызывали у меня щемящее чувство. Как-никак они были первым пейзажем моего детства…
А вокруг чашей поднимался дикий горизонт Венеры, струился горячий воздух, и сверхрефракция качала из стороны в сторону чудовищный ландшафт. Впервые мне пришло в голову, как трудно приходится здесь лётчикам. И ещё я подумал, что следовало разыскать Рэя Тудора, моего школьного друга, — разыскать и поговорить с ним по душам… если только такой разговор окажется возможным.
Но времени было в обрез, надо было спешить обратно на корабль.
В космопорту меня захлестнули дела, тут уж было не до воспоминаний. Био-, пара-, и психо— (так прозвали мы с Робином учёную команду) сплошным потоком потекли к пассажирским лифтам. Один учёный спорил на ходу с коллегой, размахивал рукой, сквозь стекло шлема я увидел сердитые глаза и небритые щеки.
Часа три мы с Робином размещали наших беспокойных пассажиров, стараясь сделать так, чтобы дискомфорт, неизбежный при такой перенаселённости корабля, был минимальным.
Всю дорогу в салонах и отсеках не умолкали споры. Я иногда выходил послушать. Разнобой в высказываниях был изрядный, но в целом учёных можно было разделить на две основные группы: одни признавали за примарами полное право на самостоятельное развитие, исключающее какое-либо вмешательство, другие требовали именно вмешательства.
— Вспомните, что говорил Стэф, — слышал я мягкий голос, полный раздумчивости. — Представьте, что пройдёт несколько поколений, венерианская социальная психика стабилизируется, и они заинтересуются психикой коренных обитателей Земли. Их учёные тучей налетят на наши города, обклеят всех нас — наших потомков, разумеется, датчиками и начнут изучать каждое движение и каждую мысль. Хорошо будет?
— Хорошо! — немедленно ответил энергичный, не знающий сомнений голос. — Право учёного на исследование не может быть ограничено ареалом обитания. Стэф забыл собственную практику. Я работал с ним в Меланезии и напомню ему об этом.
— Но здесь не Меланезия, старший. Уровень развития примаров нисколько не отличается от нашего, и навязывать вопреки их желанию…
— Да никто не собирается навязывать. Уже полвека существует общеобязательное правило профилактических осмотров. Примар ты или не примар — ты прежде всего человек, и, следовательно, будь добр по графику являться на осмотр. А как осматривать, какой аппаратурой пользоваться — это уже дело исследователя.
— И не нужно для этого осмотров, — сказал скрипучим голосом маленький человек, в котором я узнал того, сердитого, с небритыми щеками. — Дети примаров! Продуманная система наблюдения, набор резко чередующихся тестов — и дети примаров, именно дети разного возраста, дадут ответы на все вопросы. Если бы мне дали возможность закончить исследование…
И тут начался ещё более яростный спор: кого надо исследовать — примаров или их детей, и возможно ли в короткий срок разработать мероприятия космического масштаба, чтобы изменить специфику отношения и «венерианский поле-психо-физиологический комплекс примара».
Я не дослушал и вернулся в рубку. Робин дремал в своём кресле. Я подождал, пока он откроет глаза (он каждые десять минут корабельного времени открывал глаза, чтобы взглянуть на приборы, такую выработал привычку), и спросил, не знает ли он этого маленького, небритого. Робин сверился со списком пассажиров и сказал, что это Михайлов, известный космопсихолог.
— Михайлов? — переспросил я. — Постой, постой. Не тот ли…
— Тот. — Робин, как всегда, понял с полуслова.
Михайлов составлял программы исследований индивидуально-психических качеств будущих пилотов. Его коньком были тесты «реакция на новизну обстановки». Мы хорошо помнили, как нас, сдавших испытания и вконец измученных, выстрелили из автобуса катапультами, скрытыми в сиденьях.
Должно быть, я скверный человек. Я испытал светлую радость оттого, что этот самый Михайлов сидит себе в четвёртом салоне, нисколько не подозревая, какую штуку мы сейчас с ним выкинем.
Дело в том, что инструкция космофлота предоставляла право командирам кораблей устраивать учебные тревоги. Обычно на хорошо освоенных трассах пилоты не делали этого. Но сейчас я решил использовать своё право. Параграф 75 предусматривал выход пассажиров в скафандрах из корабля, и я предвкушал, как Михайлов будет болтаться на фале и в его глазах отразится ужас космической пустоты. А для полного выявления «реакции на новизну обстановки» можно будет сделать, чтобы фал Михайлову попался подлиннее, чтобы он оказался дальше всех от корабля, а гермошлем пусть ему попадётся с выключенной прозрачностью.
Робин хохотнул и радостно потёр руками, выслушав меня. Мы принялись разрабатывать учебную тревогу, но тут Робин вдруг пошёл на попятный.
— Ладно, Улисс, не надо, — сказал он с сожалением. — Слишком много народу в корабле.
— Устроим тревогу только для четвёртого салона, — не сдавался я.
— Не надо, — повторил Робин. — Удовлетворимся признанием возможности выпихнуть его за борт.
Я и сам понимал, что не надо. Но пусть Михайлов скажет спасибо Робину, этому добрячку. Лично я довёл бы шутку до конца.
На Луне нас ожидал сюрприз — один из тех, на которые столь щедро наше управление.
Естественно, по окончании спецрейса я собирался «догулять» отпуск. Незачем и говорить, как я соскучился по Андре. У Робина тоже были свои планы. Он начал какую-то работу на Узле связи, да и вообще, как я знал, был привязан к Луне крепким узелком.
Но никогда не будет порядка в космофлоте. Я знаю историю авиации, всегда интересовался ею. Когда-то атмосферные лётчики жаловались на своё суматошное начальство и говорили, что авиация начинается там, где кончается порядок, и это пошло с тех пор, как Уилбер Райт украл у Орвилла Райта плоскогубцы. Послужили бы они в космофлоте!
Итак, только разгрузили корабль, как нас вызвал Самарин. Мы предстали пред его не столько светлыми, сколько утомлёнными очами, готовые к любому подвоху и заранее ощетинившиеся.
— Садитесь, Аяксы. — Самарин оглядел нас так, будто вместо носов у нас были гаечные ключи. Затем он задал странный вопрос: — Вы ведь любите науку?
— Любим, — сказал я с вызовом. — А что?
— Я это знал, — добродушно сказал Самарин. — Понимаете, ребята, надо немного поработать для науки.
— Все мы работаем для науки, — сделал блестящее обобщение Робин.