Хуго стал разъезжать по окрестностям на велосипеде и обменивать ботинки на продукты, уголь, мыло или лампочки. Каждый вечер он неизменно оказывался у меня, в прорезиненном плаще, с засаленным рюкзаком за плечами. Обмен шел бойко, и за пару зимних ботинок Хуго раздобыл даже ржавую двухколесную тележку, что прикрепляют к велосипеду. Выходные он проводил с семьей в деревне, великодушно оставляя мне половину своей добычи. Дети мои потихоньку выздоравливали, но были еще слабенькие, бледненькие и все время спали.
Как-то случилось так, что Хуго прожил у меня некоторое время. Обувной склад был рядом, от меня ему было удобнее туда ездить, чем из отдаленной усадьбы Эрнста Людвига, где, слава Богу, нашли приют Ида и их дочка. Сестра была благодарна мне за то, что я заботилась о ее муже, кормила и обстирывала его, и не была против того, чтобы Хуго снабжал самым необходимым и меня с детьми. Ведь обувь была своего рода наследством, полученным нами от отца. Алиса работала медсестрой в госпитале и временами получала пособие. Она высылала лекарства моим детям и Иде.
Естественно, однажды ночью случилось так, что мы с Хуго, как супруги, оказались в одной постели. Мы не договаривались, не принимали неожиданного решения, не были снова влюблены друг в друга до безумия, но вдруг, к счастью своему, ясно ощутили, что принадлежим друг другу. Как мне казалось, любовь наша была уже без надрыва.
— Когда Ида поправится, а я устрою более-менее свою жизнь, я с ней разведусь, — говорил Хуго.
Мы были очень счастливы. А я гнала от себя мысли о своей больной сестре.
В то время Хуго, конечно, и думать не мог о собственном книжном магазине, но он надеялся стать хотя бы продавцом книг. Казалось, мы навсегда принадлежали друг другу, дети мои его обожали. Его собственной дочери Хайдемари уже минуло семнадцать, и, к сожалению, она не унаследовала ни материнской красоты, ни отцовского шарма. Хуго мучила совесть: он хотел бы, чтобы дочь его, которой он дал такое вычурное имя, росла не на скотном дворе бог знает где, а в каком-нибудь более достойном месте. Но и в Дармштадте люди просто пытались выжить, не до искусства им было, не до литературы. И все-таки Хуго изредка менял пару обуви на какую-нибудь книжку — его, конечно, принимали за сумасшедшего.
Год спустя запас ботинок был исчерпан, но в ту ужасную, ледяную зиму сорок шестого мы все же жили лучше других. Хуго не зарывался, когда общался со спекулянтами на черном рынке, со всякими нелегальными снабженцами, и получал время от времени кое-какую работенку. Мой зять и возлюбленный работал даже на стройке: возводил школу, мешал бетон и нарастил себе приличные бицепсы. Четыре раза в неделю он служил ночным портье в гостинице, где расположились американцы, и пытался читать газеты из Нью-Йорка. Это была завидная должность, Хуго урвал ее благодаря своим связям, удостоверению беспартийного и сносному английскому. От союзников он приносил моим детям жвачку и шоколад, а нам с ним — сигареты. Я не курила с тех пор, как вышла замуж, потому что мой Бернхард был ярым противником никотина. Так мы и сидели рядышком, смолили потихоньку и болтали, как в прежние времена.
Хуго стал все чаще оставаться у меня на выходные. Ида знала, что муж ее измучен работой и ему надо отдохнуть. Кроме того, она полагала, что он и по воскресеньям иногда служит портье. А я все ждала, что она наконец заподозрит неладное.
Но случилось все по-другому.
У Хуго была ночная смена, дети спали, каждый в обнимку с грелкой, на дворе было темно и холодно, мокрый снег хлестал в окна. В моем маленьком доме было даже уютно. Я сидела на кухне, там было тепло, остальные комнаты не отапливались. При тусклом свете коптилки я читала книгу Акселя Мунте «Святой Михаил» и собиралась уже ложиться в кровать, согреть ее в ожидании Хуго.
Вдруг в дверь громко постучали. Я бросилась открывать без страха и сомнения.
На пороге стоял бледный призрак, жалкие остатки незнакомого больного мужчины. Не произнеся ни слова, он ввалился внутрь, с него упало изодранное пальто. И тут он кинулся ко мне:
— Шарлотта, я умираю!
Я закричала не своим голосом и невольно отшатнулась. То восстал из могилы мой покойный супруг.
Бернхард сел. Вид у него был чудовищный — понятное дело, я перепугалась.
Да уж, кошмарно он выглядел… Невольно я стала рассматривать его: одет в лохмотья, тощий как скелет, кожа отливает фиолетовым, и вонь от него по комнате пошла страшная. Меня замутило, но тут заговорила моя совесть, и я заставила себя поинтересоваться, откуда же это он явился такой.
Оказалось, его оставили тяжело раненного на поле боя: однополчане думали, он погиб. Потом он валялся в русском лазарете, и его отправили в Сибирь, в трудовой лагерь, а родным писать запрещали. И вот неделю назад Красный Крест добился для него освобождения, потому что один шведский врач объявил его неизлечимо больным. Ему купили билет и посадили в поезд.
Наконец Бернхард спросил о детях.
— Они давно спят, — отвечала я, — болели долго, но сейчас уже поправляются.
Он был так измучен, что смотреть на детей не пошел.
— Да я все равно их даже обнять не могу, — выговорил он, — у меня туберкулез в открытой форме.
Вот оно как, а меня-то чуть не обнял, подумала я и спросила растерянно:
— Есть хочешь?
— Нет, — ответил Бернхард, а потом добавил, — это даже голодом не назовешь, не то слово. — Он зашелся сухим кашлем.
Хуго мог вернуться в любой момент. Чтобы подавить нервную дрожь, я стала доставать все свои запасы, а их было немало. Утром я отоварила продуктовые карточки, а Хуго обменял отцовские ходики с кукушкой на сухое молоко, яичный порошок, говяжью тушенку, кофе и блок сигарет «Лаки страйк». Я открыла квадратную банку с мясными консервами, порезала хлеб, покромсала вчерашнюю картошку и хорошенько обжарила ее на сале. Бернхард пожирал меня взглядом. Он схватил кусок хлеба и стал есть, все быстрее, все более жадно, так что дыхание у него перехватывало. «Надеюсь, он догадается, что у нас не каждый день такой пир горой», — подумала я.
Потом мой якобы павший в бою супруг, чавкая, потянулся к бутылке с виски, что принес Хуго.
— Может, тебе лучше налить чаю? — пробормотала я, откупоривая бутылку.
И Бернхард, тот самый Бернхард, что так гордился своими изящными манерами, особенно за столом, запихивал теперь себе в рот куски картошки руками и пил прямо из горла. Жир вперемешку с алкоголем сделали свое дело: его развезло, рот перекосило, потекло из носа, покрасневшие глаза чуть не вываливались наружу. Мне казалось, я вижу кошмарный сон.
Продолжая жевать, правой рукой Бернхард стянул с себя разбитые башмаки, и от ног его пошла такая вонь, что я едва не задохнулась. «Его нужно срочно вымыть, а одежду сжечь», — стучало у меня в голове пока я наблюдала его пьяную оргию, содрогаясь от отвращения и сострадания. Но вода для мытья будет готова только часа через два.