— Никто его не знал, — возражала Настя. — До самой смерти никто. Гаврила Степанович знал, но вряд ли очень. Отец на деревенском кладбище похоронен рядом с левой рукой Гаврилы Степановича.
Предупреждая мой следующий вопрос, она зажимала мне рот ладонью.
— Надо бы в печку дров подкинуть, — я вставал с кожаного скрипучего дивана и шел подкидывать.
Конечно, мы говорили с Настей и о любимых книгах («Три товарища», «Зима тревоги нашей», «Конармия», «Зависть» — таков был разброс), и о совпадениях, и о природе вещей, и о Боге, но никогда о главном. Реальности мы избегали, не сговариваясь. Мы осторожно обходили ее, как дремлющую гадюку, и я не хотел погубить своим неуместным любопытством наше хрупкое счастье. «Умный ни о чем не спрашивает, — прочитал я когда-то, не помню где. — Умный до всего доходит своим умом». Тему кровавых событий в Пустырях мы прикрыли, точно зеркало в доме покойника. И Настя — я видел — была мне благодарна за мою деликатность.
Но рано или поздно нам предстояло взглянуть в лицо судьбе, и она была такова, что скрыться от нее не представлялось возможным. Уже на следующий день после отбытия дознавателей, плававших в расследовании, как бычки в томате, от Алексея Петровича Реброва-Белявского поступили первые утешительные сведения. Найденные под сосной останки принадлежали кому угодно, только не его сыну. Анализ крови, взятой медэкспертом с места трагедии, доказывал настоящий факт неопровержимо. Год назад Захарка проходил лечение в стационаре. Соответственно, в медицинской карте сохранились результаты его обследования, включая положительный резус и группу крови. Но сообщение из районного центра если и прибавило надежды, то ясности определенно не внесло. Так или иначе, мальчик бесследно исчез, как исчез и его слабоумный похититель Никеша.
Ориентировки на Никешу были разосланы по округе, но это — максимум, что смогла выжать машина юстиции из своего двигателя внутреннего сгорания.
Пустыри как будто затаились в ожидании следующего акта. Над особняком Реброва-Белявского повисла гнетущая тишина. Даже Тимоха, нагрянувший к нам за «тальянкой», двигался бесшумно и смахивал на петуха, застудившего горло. Бледный и взъерошенный, он просунул голову в дверной проем и повел носом, похожим на заостренный клюв. Взгляд его уперся в гармонь, стоявшую под скамейкой. Метнувшись к инструменту, он цапнул его и тут же растворился в утренних сумерках.
— Стужи, бездельник, напустил. — Гаврила Степанович прихлопнул дверной сквозняк и вернулся готовить чай.
Чай он всегда готовил сам, ополаскивая прежде крутым кипятком внутренности чайника. Затем следовала мята, заварка, снова кипяток до краев, тронутых пенным буруном, и доведение чая до нужной кондиции на самоварном кратере. Далее на чайник опускалась крышечка и плотно прижималась засаленной рукавицей.
— Ты, Сергей, нынче за провиантом отправляйся, — пробурчал он, сверяя свою память с отрывным календарем. — Считай, что это тебе наряд вне очереди. И не потому мы этот блок выкурили, что нам заняться было нечем, а потому что вонь от него распространялась на весь Коминтерн.
Он так сказал, словно речь шла о сигаретах. Между тем накануне у нас произошла бурная полемика относительно печально известного разгрома блока троцкистов и зиновьевцев. Аргументы типа «лес рубят — щепки летят» я и раньше слышал. Но сравнение людей со щепками представлялось мне подлым и беспомощным способом защиты идеалов революции. Все же рубку деревьев от рубки голов отделяет такая пропасть, что в нее можно падать бесконечно.
— Вне очереди я, полковник, не хожу, — отвечал я насмешливо. — Я человек воспитанный. Очередь в нашем советском обществе полагается соблюдать. Она создает иллюзию равенства и братства.
— Болтай, — беззлобно реагировал на мою тираду Обрубков.
По четвергам в Пустыри заезжал фургон с продовольствием, ведомый моим давешним автобусным попутчиком Виктором. Угадать, к какому часу он будет, получалось редко. Виктор мог подъехать к десяти, а мог запросто и к шестнадцати. Но уже в десять страждущие мутанты подтягивались к сельпо. Карточную систему в стране победившего социализма давно упразднили, отчего портвейна иной раз хватало не на каждого. Впрочем, надо честно признать, подобная картина имела место разве что к Пустырях. Негласный указ партии и правительства о снабжении народа креплеными винами исполнялся неукоснительно, ибо это уравновешивало его сознание с окружающей реальностью.
Я спешился, воткнув лыжи в сугроб у магазинного крыльца. Трое бузотеров — дед Сорокин и братья танкисты — уже захватили высоту в ожидании фабричной гадости. Своей отравы в поселке было с избытком, но портвейн «Золотистый», пожалуй, добавлял единственную возможность разумно потратить заработанные рубли.
В тройке ожидающих солировал дед Сорокин:
— Когда он увел из докторской конюшни мерина, он мне еще только показался, но когда он, контра, каменную буржуйку с фонтана снял, вздулись жилы на лбу возмущенного крестьянства!
— Каменную буржуйку?! — опоздав к началу истории, я успел удивиться. Сколько я слышал, временные печи, больше известные в быту под названием «буржуйки», всегда производились исключительно из металла.
— Бюст, — сурово пояснил рассказчик. — Женщину с грудьми.
— Ты чего к деду лезешь?! — осадил меня Ребров-старший. — Ты стой, пока стоишь, и не дергайся.
Это было здравое предложение, и я его принял.
— Так вот, — продолжил Сорокин. — И сказал Трофимка над телом брата: «Потому ты теперь, Павлуха, законченный кулак и подкулачник, что зря ты, падла, моей бабе подол задирал, пока я австрийских вшей откармливал. Но я страдаю не за себя, а за весь наш Брусиловский прорыв, и ша».
Рассказ долгожителя носил какой-то былинный характер.
— Да, мудянка вышла, — туманно резюмировал Тимофей.
— Но с годами я осознал, — обратился Сорокин уже непосредственно ко мне, — что корень тут был не в изваянии, а в ревности. Ревность, малый, того гада в могилу унесла. Так что ты Фильку-то учитывай в будущем. Он тебе за Настену башку отвинтит.
— А мы подсобим! — вызвался Тимофей в добровольцы. — Подсобим, братуха?!
— Законно, — кивнул Ребров-старший. — Будет наших девок трепать.
— И откуда вы все знаете, дедушка? — усмехнулся я, присматриваясь к Сорокину.
— Оттуда знаю, — серьезно отвечал долгожитель, — что я и есть Трофим Сорокин, георгиевский кавалер и первый на селе большевик, имеющий контузию. Мерина-то, слышь, я себе забрал. А семью ветеринара определил на постой в дом казненного мироеда Павлушки. С тех суровых пор и обитают Белявские в этом доме.
— Что ж вы помещика-то пощадили? — не унимался я. — Помещика пощадили, а брата — шлепнули!
— Доктор мои декреты принял, — ушел дед в пространные рассуждения. — Он и роды у бабы моей принимал. Да что здесь! Лучший ветеринар во всей губернии помещик наш был! Опыты ставил на животных! А сам родимчиком, вишь ты, маялся. Судорога его порой дергала, как лягушку под электричеством. Изо рта пена шла, пока палку зубами не изгрызет. В девятнадцатом наш доктор без вести канул. Говорили, до атамана Семенова подался. Казачье войско без ветеринара не способно. Конь, он тоже требует.