— А соски фирменные у Папинако займем, — обрадовал я Настю. — Ему брат из Америки прислал. В смысле не ему, а дочурке его. Девочке такой.
Настя шла по аллее, с рассеянным видом глядя под ноги. Это меня встревожило.
— Ты что молчишь? — повысил я на нее голос. — Ты о ребенке вообще думать собираешься?
— Я думаю, Сережа. — Она погладила меня по руке.
«Правильно, — успокоился я. — Пусть думает. Я тоже буду. Мы оба о нем будем думать».
Прежде я о грудных детях не думал, разве что о горластой Лизоньке из нашей многосерийной квартиры на Суворовском. О ней я думал, как бы ее удавить. Особенно по ночам и когда к экзамену готовился.
Мы шли молча. Вскоре я невольно переключился мыслями на Паскевича. «Жуткая личность, — согласился я с Настей. — Запросто вызовет нервный срыв. К тому же „хомут“. „Хомуты“ — так мы, настоящие диссиденты, называли сотрудников КГБ — самые опасные люди. „Хомуты“ и заведующие клубами». Тут я Настю понимал. А при виде «хомута» в роли заведующего клубом вообще мог случиться выкидыш. Но даже при том, что Настя по долгу службы была хорошо знакома с Паскевичем, ее реакция казалось мне слишком бурной. Об этом стоило подумать. Но не тогда. Тогда мне полагалось думать о ребенке.
— Ты должен научиться постоять за себя, — молвила вдруг Настя.
— Я научусь, — поспешил я ее обнадежить. — Завтра же.
Чтоб она не сочла меня легкомысленным отцом, с утра я потребовал у егеря нож.
— На что тебе? — удивился Гаврила Степанович.
— Буду им действовать, — пояснил я скупо. — Орудовать на дистанции вытянутой руки. Кромсать, если угодно.
— Кого? — Обрубков, уже наполовину вытащив из волосатых, оленьего меха, ножен острый длинный клинок с гнутой каповой рукоятью, замер.
— Всех, — уверил я Гаврилу Степановича. — Кого смогу подпустить поближе. Я буду убивать их с целью самозащиты.
Настя усмехалась, играя чайной ложечкой.
— Не поможет. — Обрубков загнал клинок обратно в ножны. — Поверь моему опыту. У меня большой опыт.
— Что значит «большой»? — Это меня задело. — Насколько большой?
— Большой, как нож мясника, — подобрал Гаврила Степанович соответствующий размер.
— И что? — бросил я с вызовом.
— Не помогает.
— Ну, достаточно. — Анастасия Андреевна бросила ложечку на стол.
Наш суровый мужской разговор о ножах изрядно ей поднадоел. Это читалось по выражению ее лица.
— Хватит. — Она встала из-за стола. — Пойдем, Сергей, на двор в банку стрелять.
— Зачем? — Я не предполагал, что она зайдет так далеко.
Не удостоив меня ответом, Анастасия Андреевна расчехлила свою «вертикалку», сняла с подоконника пустую банку из-под частика и накинула на плечи тулуп.
— Мы идем в банку стрелять, — сообщил я Обрубкову. — Я буду вешать банку на тын, а Настя будет в нее стрелять. Потом — наоборот: Настя будет вешать, а я — стрелять. Рано или поздно мы убьем ее с целью самозащиты. Когда услышите стрельбу, не пугайтесь. Это — учения.
Мой пространный комментарий Настя дослушивала уже в дверях.
— А что, Анастасия, — закурив, поинтересовался егерь, — верно бабы на селе толкуют, будто Филька от тебя вчера в бане заперся и что ты как будто хотела ту баню поджечь, но бревна отсырели, а керосину ты не нашла?
— Балбес ревнивый, — улыбнулась Настя, доставая из варежки смятый клочок бумаги. — Мы ведь с детства дружим, Гаврила Степанович. В одну школу ходили. Ну как тут быть?
Кряхтя, Обрубков потянулся за бумажкой, разгладил ее на колене и зачитал:
— «Я к тебе серьезно, а ты меня бросила с городским. Твой до гроба Филимон Протасов. Горючка в бензобаке „Урала“, и в люльке еще канистра есть. Ключ от запора возьми у Чехова».
— От запора? — фыркнул я зло. — Ключ от запора — это касторка. Чехов, как земский врач, просто обязан это знать.
Настя смолчала. Нам обоим было известно, что Чехов, сосед Фильки, часто гонял на Филькином мотоцикле в район, забывая при этом вернуть ключи от гаража.
— Стало быть, Филимон сам себя поджечь содействовал. — Отложив записку, Гаврила Степанович прихлебнул из блюдца остывший чай. — И впрямь, значит, любит.
— Как же! — съязвил я, обуваясь. — Содействовал он, протопоп Аввакум! Тоже еще, девственница Орлеанская! Ключ — в яйце, яйцо — в ларце, ларец — во дворце, а Чехов — в Ялте!
— Не надо, Сережа. Недостойно тебя. — Настя, глянув на меня с укором, вышла в сени.
— Это как понимать, Гаврила Степанович? — обратился я в арбитраж. — Облом покушался на мою священную жизнь из засады, а я еще должен жалеть его, недоумка?
— Филя с отличием восьмилетку закончил, — поморщился Обрубков. — И, между прочим, белку в глаз бьет.
— Это точно! Кулак у него здоровый! — Хлопнув дверью, я вышел на улицу.
Отстреляли мы с Настей две коробки патронов. Со второй коробки я начал попадать.
— Все, — сказал я, опуская ружье. — Работать мне пора. Я писатель, а не альпийский стрелок.
— Ты начал?! — Анастасия Андреевна подпрыгнула от восторга.
— Заканчиваю, — признался я словно бы нехотя. — Первую главу. Синтаксис еще отточить предстоит. И с материалом, конечно, проблема. Детали, антураж — все прописывать надо.
От избытка переполнявших ее чувств Настя повалила меня на снег.
— Из жизни кого рассказ? — оседлав меня, стала допытываться Настя. — Ты прочтешь мне?
— Роман. — Я заерзал на мокром снегу. — Встань. Сама простудишься и ребенка застудишь.
— А ты прочтешь?
Мой джемпер уже намок, и холод постепенно распространялся вдоль позвоночника.
— Как-нибудь. — Я резко выпрямился, отчего уже Настя оказалась в сугробе. — Изменений много вносить приходится. Маркес двенадцать раз в начальной стадии переписывал.
— Ты больше перепишешь! — Она не сомневалась в моих способностях. — Ты сумеешь переписать! Все живое в муках рождается, и его еще вынашивать надо!
Раскинув руки, она лежала на спине и смотрела в пустое небо. Кого она имела в виду? Господа Бога, что ли?
— Не догадывался, что тебя мое творчество так волнует, — проворчал я, стряхивая с джемпера снег.
— Меня твое все волнует! — расхохоталась Настя, барахтаясь в сугробе.
— Ты идешь?
— Меня твое все волнует! — крикнула она так, что Хасан с глухим лаем заметался в сарае.
Обсуждение моих перспектив продолжилось дома.
— Я горжусь тобой. — Собираясь в библиотеку, она не позволила мне и слова вставить. — Нам слава не нужна. «Быть знаменитым некрасиво», правда? Пусть это останется рукописью в одном экземпляре. Глупо тиражировать чудо. Пусть она хранится в нашем семейном архиве, как «Созидатель» моего прадеда Димитрия. Зато ты проживешь не напрасно и оставишь след.