Эту статью Шубкин воспринял как сигнал, что снова посадят, и решил последовать совету одного опытного московского диссидента, который объяснил ему, что его спасение в максимальной гласности.
— Если промолчишь, тебя посадят наверняка. А начнешь шуметь, привлечешь к себе настоящее внимание Запада, не ты их, они тебя будут бояться.
Шубкин поверил и стал действовать. И гораздо нахальней, чем раньше. Раньше он писал письма в ЦК КПСС, в «Правду» и «Известия». Потом копии в «Правду», «Известия». Потом в иностранные коммунистические газеты: «Юманите», «Морнинг Стар», «Унита». А теперь очередное письмо ушло прямиком в «Таймс», в «Нью-Йорк таймс», в «Фигаро», в «Ди Вельт» и в «Афтонбладет». И сразу Шубкин увидел, чем отличаются эти газеты от коммунистических. Письмо было немедленно опубликовано, причем на самых видных местах. О Шубкине заговорили. Тексты его стали регулярно звучать в эфире. «Голос Америки», «Немецкая волна», «Свобода» и Би-би-си передавали их с многократными повторениями. При этом награждали Шубкина лестными эпитетами. Чем дальше, тем более звонкими. Видный диссидент. Крупный писатель. Выдающийся правозащитник.
Долговские органы растерялись. Сами толкнув Шубкина на столь решительное поведение, теперь не знали, что делать. Он стал слишком знаменит и теперь неясно, с какой стороны к нему подступиться. Еще недавно его легко было посадить и без особого шума. А теперь… Самого Коротышкина можно в одну минуту снять с работы, посадить, даже расстрелять, если уж очень нужно, и никто этого не заметит. А Шубкина? Его тронешь, и все эти голоса подымут такой вой на всю планету, что только держись. Дело дойдет до всяких правозащитных организаций, те обратятся к своим президентам, президенты скажут о Шубкине Брежневу, Брежнев рассердится, вызовет Андропова, Андропов вызовет начальника пятого управления, начальник пятого управления вызовет начальника областного управления, тот позвонит в Долговский отдел, и чем дело кончится для Коротышкина, еще неизвестно.
Не зная, что делать, Коротышкин решил не делать ничего, то есть делать вид, что никакого Шубкина просто нет. Что Шубкину было, конечно, на руку. Видя, что его никто не трогает, он совсем распоясался и обращался не только в газеты, а к президентам и премьер-министрам и просто к мировой общественности, то есть в общем-то ко всему человечеству. Писал он обо всем. Об отходе официальных властей от коммунизма. О бюрократизме и взяточничестве. О поголовном пьянстве. О преследовании людей за религиозные убеждения. О том, что власти не заботятся о культурных ценностях.
Все эти материалы он каким-то образом переправлял в Москву, оттуда это опять же попадало на Запад, а по вечерам Шубкин искал и почти всегда находил в эфире свою фамилию.
— Иди сюда! — кричал он при этом Антонине. — Послушай, что они говорят!
Он радовался, а Антонина горевала.
— Ой, посодют вас, Марк Семеныч, ой посодют, — сокрушенно трясла он головой.
— Не бойся, Тонечка, не посадят, — успокаивал ее Марк Семенович. — Как же они меня посадят, когда меня теперь знает весь мир?
Впрочем, с работы его, конечно, уволили. И из партии исключили.
Но именно к этому времени и относится начало его отхода от марксизма и ленинизма. Все-таки даже в его сознании наметился перелом. Но будучи таким человеком, который никак не может жить без Епэнэмэ, он стал искать его в том мировоззрении, которое еще недавно сам называл опиумом для народа.
Мы никак не можем упустить из виду одно важное событие, случившееся в Долгове в конце лета 1969 года. Георгий Жуков и его жена Елизавета, решив отметить пятилетие сына Вани, купили у проводника с проходящего поезда канистру польского спирта, назвали гостей. Спирт оказался метиловым, сами Жуковы оба померли, один из гостей последовал их примеру, и еще трое ослепли.
Дворничиха Валентина неделю выла по единственному сыну, руки на себя наложить хотела, но потом поняла, что не имеет права, должна жить ради внука Ваньки.
А в остальном год был хороший.
В «Долговской правде» появилась статья: «Верность». Написана она была давно. Еще в начале шестьдесят пятого года к Аглае приходил корреспондент. Задал ей кучу вопросов. И вскоре написал статью, но тогда света она не увидела. Аглая слышала, что в газете материал время от времени вынимали из редакционного портфеля, готовили к печати, но каждый раз в последний момент решали, что пока не время. И вот, видимо, время все-таки наступило. Статья получилась большая, на два подвала. В ней рассказывалась вся героическая биография Аглаи Ревкиной, кое-где, правду сказать, приукрашенная. Говорилось о твердости ее убеждений. Об испытаниях и гонениях, через которые она пронесла верность своим идеалам, партии, революции и государству. И подробнейшим образом был описан главный подвиг ее жизни: сохранение ценного памятника, шедевра монументальной пропаганды. Была выражена надежда, что недолог день, когда шедевр займет место на ожидающем его пьедестале.
Вряд ли следует считать случайным совпадением тот факт, что на другой день после выхода статьи к Аглае прискакал (на своих двоих) нарочный с короткой запиской: «Уважаемая Аглая Степановна! Прошу срочно зайти в райком. Поросянинов».
Ей очень хотелось через нарочного отправить отправителя куда подальше, но любопытство пересилило.
Собираясь в райком, думала, не надеть ли гимнастерку с орденами, но решила, что сейчас это будет как-то уж слишком. Нарядилась в темно-синий костюм, под ним белая кофточка, на пиджаке орденские планки и университетский значок, выданный за учебу на каких-то партийных курсах.
Бывший ее кабинет выглядел не так скромно, как когда-то при ней: стол и шкаф новые, из карельской березы, тяжелая бронзовая люстра с какими-то купидонами, мягкий кожаный диван, два кожаных кресла, низкий столик с журналами «Огонек» и «Работница», а над головой Поросянинова портреты: Ленин и Брежнев.
— Здравствуй, Аглая Степановна! — радостно приветствовал ее Поросянинов. Он вылез из-за стола, пошел к ней навстречу и даже раскинул руки для предполагаемого объятия, но забыл, с кем имеет дело. Она пробормотала невнятное «здрст» и от объятия отстранилась. Он был сообразительный, не настаивал, показал ей на одно из кресел, а сам опустился в другое. Помолчал, словно не придумал, с чего приступить к разговору, усмехнулся и сказал, глядя глаза в глаза:
— Ну вот. Начнем с того, что старое поминать не будем. Ты пострадала за свою принципиальность, это понято и принято во внимание. Есть мнение, что некоторые перегибы пора исправлять, поэтому сообщаю: решение об исключении тебя из рядов отменено. Стаж остается непрерывный, на учет пока можешь стать по месту жительства, а потом разберемся. По этому пункту вопросы есть?
— Есть, — сказала Аглая. — Я требую извинений.
— Чего? — удивился Поросянинов.
— Ну должны же вы передо мной извиниться.
— Да. — Поросянинов вздохнул, посмотрел на нее и сказал с чувством: — Аглая Степановна! Дорогой мой партийный товарищ! Ты ведь знаешь хорошо, что партия наша ошибки признает и исправляет, но не извиняется.