Леопард из Батиньоля | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А Сакровир где-нибудь работал?

— Да, в типографии. Пальцы у него вечно были в краске. В день моего первого причастия в церкви Сен-Сюльпис он подарил мне кулек драже и напугал до смерти, когда сказал, что сейчас схватит за платье и испачкает его. А потом объяснил, что это он назло Господу хотел сделать, потому что Господь допускает всяческие несправедливости. Уж я краснела, его слушая!

— Пино — это вино такое, — заявил мальчуган, не сводивший пристального взгляда с Жозефа.

— Где ты таких слов набрался?! — переполошилась мать.

— Где сидр продают, — степенно ответил мальчик.

— Моя фамилия Пиньо, а не Пино, — насупился Жозеф.

— Жанно, иди поиграй в уголке, — велела Мариетта, — ты нам мешаешь.

— А что сталось с Сакровиром? — продолжил расспросы Виктор.

— После нашего поражения [93] он вернулся с войны, а пока был там, я ходила в церковь за него молиться. Потом пруссаки осадили Париж, тяжелое настало время. Через несколько месяцев временное правительство сдало Бельфор и — я точно помню число, это было первого марта семьдесят первого года, в мой день рождения — подписало капитуляцию. И все из-за этой сволочи Тьера! [94]

— Мама, это плохое слово, тебя оштрафуют! — возликовал Жанно.

— Заткни ушки, детка. Ведь вправду же сволочь была редкостная, этот Тьер, — до того боялся собственного народа, что отказался раздать оружие и вместо того, чтобы повести нас к победе, сговорился с врагом. О том, что было дальше, и так всем известно.

— Ну, это давняя история, — покивал Виктор, которого не занимало никакое прошлое, кроме своего собственного.

— Когда вы родились, месье? — ласково спросила Мариетта.

— В тысяча восемьсот шестидесятом.

— А я в пятьдесят девятом. Один год в детстве — большой срок. Возможно, именно поэтому я помню то время лучше, чем вы. В двенадцать лет уже хорошо понимаешь тех, кто отказывается задирать лапки перед врагом. Когда части регулярной армии и Национальной гвардии восстали, Тьер позеленел от злости и бросил правительственные войска на Монмартрский холм, где у парижских гвардейцев была артиллерия. Но штурм не удался, войска отступили без боя, а двух генералов Тьера расстреляли восставшие, которые не могли смириться с тем, что Париж сдадут пруссакам. Потом была смута, правительство сбежало в Версаль, Тьер увел верные ему полки Национальной гвардии, Париж объявил себя свободной коммуной.

— Мам, что такое «кумуна»? — спросил Жанно, вертевший на полу волчок.

— Свобода продолжалась ровно семьдесят два дня, — не обратила на него внимания Мариетта. — А потом начались репрессии.

— Коммунары тоже святостью не отличались, — заметил Виктор.

Жозеф не мог не вмешаться:

— Коммунары мечтали о лучшем мире, в котором богатые будут не такими богатыми, а бедные — не такими бедными!

— Все утопические мечты приводят к тому, что богатые и бедные просто меняются местами, Жожо. Нет ничего нового под солнцем.

— Ваш друг прав, месье Легри, — покачала головой Мариетта. — Коммунары хотели справедливости. Но справедливость не получишь за одно «пожалуйста» — ее надо отвоевывать. Коммунары сражение проиграли. А победители — Тьер, Мак-Магон, Галифе — не знали пощады. Тысячи людей были расстреляны без суда и следствия, ни за что, за пустяк. К стенке — и «пли!», вот вам и весь приговор с исполнением. В конце концов даже самые остервенелые версальцы сами потребовали прекратить эту бойню — столько трупов было повсюду, ступить некуда. Трупы на мостовых, в Сене, в канавах, в фонтанах, тучи мух над ними, и вонь… Добропорядочные буржуа убоялись холеры.

— Мама, мы тоже умрем? — расхныкался Жанно.

Мариетта прижала сына к себе. Виктор напомнил о том, что его заботило:

— А что же Сакровир?

— Исчез. Я видела его весной — он был коммунаром, печатал листовки для Центрального комитета. Может, уцелел, а может, его казнили. Безумное было время. Нас тоже тогда чуть не расстреляли. Одна стерва со второго этажа, жена полицейского сержанта, приревновала своего благоверного к моей матери. Она у меня была раскрасавица, мужчины за ней всегда увивались. Так вот стерва написала донос, наврала, что мы были связаны с коммунарами. Когда пронесся слух, что к нам идут жандармы с обыском, мы спрятались в погребе дядюшки Дерава. Он держал бистро на улице Канет, смелый был человек… Отсиживались мы там почти две недели и через подвальное оконце слышали выстрелы, все время выстрелы и крики версальцев: «В очередь!»

— В очередь? — переспросил Жозеф.

— Да. Становитесь, мол, в очередь, не толкайтесь, каждый получит пулю, никто не уйдет живым. Под конец они уже расстреливали людей из митральезы.

— Патрон, вы слышите? Это чудовищно!

— Да, Жозеф, это чудовищно, — рассеянно повторил Виктор, гладя по голове Жанно, который теперь ревел в три ручья. — Вот, малыш, возьми, — шепнул он, сунув в детскую лапку монету, — купишь себе конфет.

— Патрон, неужели вас это не возмущает?! — воскликнул Жозеф.

— Возмущает, Жожо. Но я слишком рано узнал, что самые страшные хищники не сравнятся в жестокости с людьми. И меня ничто больше не удивляет.

— Вы еще скажите, что человек человеку волк, — буркнул юноша.

— Давайте оставим афористические изречения нашему другу Кэндзи и вернемся к Сакровиру. Прошу вас, мадам. У него была семья?

— Не знаю. В тот год я повзрослела. Нельзя оставаться ребенком, глядя на трупы. Вы когда-нибудь видели трупы? Раздутые тела, выпученные глаза, потому что некому было опустить веки… Я постоянно думала о Сакровире, с ума сходила при мысли о том, что его могли убить… Ох, я тебя напугала, Жанно? Вытри носик, детка, уже все хорошо… Ужаснее всего то, что большинство убийц до сих пор живут припеваючи, сохранили свои посты, и доносчики сухими из воды вышли. Среди них даже судьи есть. Надо же, они убили тысячи безвинных горожан, а сейчас представляют закон! Вот так и понимаешь, отчего люди идут в революционеры.

— А кто-нибудь, кроме вас, может нам рассказать о Сакровире?

— Попробуйте расспросить сына мясника, он работал в той же типографии. Цеховым мастером, кажется, или кем-то вроде того.