Я объяснил Джеймсу, что под каждым из этих камней покоится тело одного из домашних питомцев семьи Воршоу, кошки и собаки были похоронены, словно древнеегипетские фараоны, вместе со всем своим имуществом — ошейниками от блох, любимыми пластиковыми косточками и резиновыми мышками. Большинство имен, написанных краской, давно смыли дожди, но на некоторых камнях надписи еще сохранились, и вы, приглядевшись, могли прочесть звучные имена кошек, нашедших последний приют под этими известковыми монументами, — Шлампер, Фарфел, Эрмафаил. Один камень, похожий на выщербленный коренной зуб, выделялся из общей группы и стоял чуть в стороне от остальных. Это было надгробие на могиле ризеншнауцера, в свое время подаренного Эмили на день рождения; щенка купили специально для того, чтобы утешить девочку, которая была потрясена смертью старшего брата. В тот год, когда Сэм утонул, Эмили исполнилось девять. Она настояла, чтобы щенка назвали в честь брата. Таким образом, после смерти ризеншнауцера имя Сэма также появилось на кладбище домашних животных, где оно и остается до сих пор — блеклая, но все еще различимая надпись. Останки Сэма-человека покоятся под бронзовой плитой на кладбище Бет-Шалом, в Норт-Хиллз, на углу Тристан-авеню и Изольда-стрит.
— A y меня в детстве были золотые рыбки, — сказал Джеймс. — Когда они умирали, мы просто спускали их в унитаз.
— Ч-черт, — прошипел я, уставившись на заднее сиденье «гэлекси»: пока мы мчались в открытом автомобиле, ветер изрядно потрепал розы, оборвав с них все до последнего лепестка. Должно быть, на всем пути от Питсбурга до Киншипа за нами тянулся длинный шлейф из нежно-розовых лепестков. И хотя мой букет был всего-навсего жалким пучком травы за шесть долларов, а мое появление с ним, скорее всего, выглядело бы неуклюжей попыткой загладить вину, лишившись букета, я растерялся и почувствовал себя совершенно безоружным.
— Да-а уж, — протянул Джеймс. Он смотрел на меня с жалостью и осуждением, как будто перед ним был сильно пьяный человек, который, с трудом поднявшись со стула, обнаружил, что весь вечер сидел на собственной шляпе.
— Вот так, — небрежным тоном сказал я и швырнул обглоданные цветы на могилу Сэма. — И не забудь свой рюкзак.
Я развернулся и похромал по дорожке. Открыв дверь, ведущую в прачечную, я пригласил Джеймса в дом. Никто никогда не входил в этот дом через парадное крыльцо. Мы переступили порог прачечной и окунулись в облако влажного сладковатого пара, исходившего от сушильного аппарата. Протиснувшись мимо него, мы оказались в жарко натопленной кухне, также наполненной всевозможными запахами. На лице Джеймса промелькнуло разочарование. Вероятно, он ожидал увидеть настоящую деревенскую кухню с грубо сколоченной деревянной мебелью, начищенными до блеска медными сковородками, глиняными горшками и кружевными занавесками на окнах. Но лет двадцать назад Айрин, поддавшись моде или безвкусице семидесятых, полностью переоборудовала кухню, превратив ее в настоящий фейерверк красок: от красновато-коричневых оттенков сусального золота до цвета авокадо и спелого апельсина, шкафы и столы были облицованы пластиком, имитирующим ореховое дерево, и украшены витиеватыми золотыми ручками. В кухне пахло подгоревшим маслом, жареным луком и свежим порохом — я узнал аромат канадских сигарет Эмили. Самой Эмили нигде не было видно. Айрин и Мари, жена Фила, стояли возле плиты спиной к нам и, склонившись над металлическим котелком, опускали в него кусочки сырого теста — клецки из мацы. Услышав скрип двери, обе женщины обернулись.
— Решил устроить вам сюрприз. — Я внутренне сжался — мне было бы очень горько, если бы мое появление оказалось для Айрин Воршоу неприятным сюрпризом.
— Ну, здравствуй, здравствуй. — Она раскинула руки и, покачивая головой, словно не верила собственным глазам, шагнула мне навстречу. Айрин была невысокого роста, но по весу превосходила меня на добрых пятьдесят фунтов, и если она вдруг покачивала головой или пожимала плечами, то все остальные части ее тела тоже приходили в движение и начинали колыхаться. Живя в деревне — а после того как Ирвин пять лет назад вышел на пенсию, Айрин почти все время жила в деревне, — она полностью изменила стиль одежды и старалась, насколько это было возможно, приблизиться к образу Моне в период его сельской жизни в Живерни. Она носила широкополую шляпу и просторную блузу из голубого штапеля с пышными рукавами. Айрин Воршоу была натуральной блондинкой с тонкими чертами лица, изящными руками и маленькими ступнями, на ранних фотографиях вы могли видеть красивую девушку с насмешливыми глазами и трагической улыбкой; злодейка-судьба приложила немало усилий, чтобы со временем эти два прилагательных поменялись местами.
Я поцеловал ее мягкую щеку и закрыл глаза. Айрин приподнялась на цыпочки и крепко прижалась губами к моему лбу. Я почувствовал исходящий от нее горьковатый запах — смесь подсолнечного масла, хвойного мыла и витамина В, который она регулярно принимала, строго соблюдая дозировку — пятьсот миллиграммов в день.
— Здравствуй, дорогой, — сказала она. — Рада тебя видеть.
— Рад это слышать.
— Я знала, что ты приедешь.
— Откуда ты могла знать?
Она пожала плечами.
— Просто знала и все.
— Айрин, познакомься, это Джеймс Лир, мой студент и очень талантливый писатель.
— О, как замечательно, — с нажимом произнесла Айрин. В начале сороковых она училась в колледже Карнеги и ее основным предметом была английская литература; долгие годы знакомства со мной также не прошли бесследно, и Айрин привыкла с большим уважением относиться к писателям. Ее литературный вкус был гораздо более утонченным, чем вкус Сары, и отличался особой избирательностью. Она читала вдумчиво, по нескольку раз перечитывала и подчеркивала особенно удачные фразы, выписывала имена главных героев и составляла на форзаце книги подробные генеалогические схемы. На стене над рабочим столом Айрин висел портрет ее кумира: Лоренс Даррелл в толстом свитере, окутанный клубами сигаретного дыма. В бумажнике она носила мятый, вытащенный из мусорного ведра клочок программки «Вечера поэзии», на котором рукой скучающего Джона Апдайка был нарисован кариозный зуб, донимавший его в тот злосчастный вечер. Все эти годы я беззастенчиво пользовался расположением Айрин, основанным исключительно на моем статусе писателя. — Здравствуй, Джеймс. Ты писатель? И ты специально приехал в Киншип, чтобы провести с нами вечерний седер?
— Я… да… приехал, — произнес Джеймс, поплотнее заворачиваясь в свой грязный плащ, на подоле которого был виден оставшийся от пончика белый кружок сахарной пудры, — если вы не возражаете. Мне никогда не приходилось участвовать в… э-э… церемонии…
— Конечно, конечно, мы будем очень рады. — Айрин сморщила нос, изобразив на лице милую улыбку старой доброй бабушки, но я видел, что ее голубые глаза, внимательно изучавшие Джеймса, были холодны как лед, — такой холод могут излучать только глаза старой доброй бабушки. Джеймс Лир обладал какой-то расплывчато-флегматичной красотой, которая для такой женщины, как Айрин, могла служить признаком общего нездоровья, дурного воспитания, склонности к онанизму или неустойчивой психики. Я не исключал, что у человека, чьи детские годы пришлись на десятилетие, когда в моде были цвета спелого апельсина, авокадо и красновато-коричневые оттенки сусального золота, вполне могли возникнуть необратимые повреждения психики.