Сразу же после бюро Ермолкин хотел вернуться к себе в редакцию, но его по дороге перехватил и затащил к себе в дом Сергей Никанорович Борисов. Здесь, предложив гостю выпивку и закуску, Борисов долго и невнятно развивал мысль о том, что в районе не все в порядке, что непорядок этот идет с самого верху и что партийная печать должна в конце концов занять позицию прямую и непримиримую. Если посмотреть на то, что происходит, честно и непредвзято, объяснял Борисов, то мы увидим, что дела в районе идут не так гладко, как это изображается на страницах «Большевистских темпов». На страницах тишь да гладь, а в жизни творятся дела, с одной стороны, непонятные, а с другой стороны, очень хорошо кем-то организованные. И в этой ситуации каждый должен определиться и определить собственное отношение к тому, что сейчас происходит.
– Учти, Борис, – намекал Сергей Никанорович, – в жизни каждого партийца бывают минуты, когда надо делать выбор: или – или, на ту лошадь поставить или на эту.
Весь этот разговор оставил в душе Ермолкина ощущение гадостности и тревоги, а упоминание о лошади и вовсе сбило его с копыт.
– Я все понял, – сказал Ермолкин Борисову. – Все будет сделано, как вы хотите, – добавил он, хотя сам не понимал, что говорит, что обещает, что именно будет сделано.
В подавленном настроении Ермолкин покинул Борисова и возвращался к себе в редакцию, когда увидел поразившую его взор картину.
Прислонившись к стене общественной уборной, стояла худая женщина босиком, в одной нижней рубахе. Ветер задирал подол комбинации, открывая острые и синие от холода колени. Покорно глядя на направленные на нее два ствола охотничьего ружья, – «Паша, – робко, но настойчиво говорила женщина, – прошу тебя, поскорее, мне холодно».
– Ничего, – отвечал прокурор Евпраксеин, – на том свете погреешься. Там тебя черти погреют на сковородке. – Он перехватил ружье поудобней и приложился к ложу щекой. – Именем Российской Советской Федеративной…
– Павел Трофимович, – тронул его за рукав Ермолкин.
Не опуская ружья, Павел Трофимович покосился сверху вниз на Ермолкина, как бы пытаясь понять, откуда появилось это препятствие.
– Что вам угодно?
– Вы хотите ее расстрелять?
– А у вас есть возражения?
– Нет-нет, что вы! – поспешно заверил Ермолкин. – Дело, как говорится, семейное. Я со своей женой тоже вот… слегка, как говорится, повздорил. Только…
– Что только?
– Не могли бы вы расстрелять и меня?
– Тебя? – Прокурор опустил ружье и внимательно посмотрел на Ермолкина, может, пытался понять, стоит ли тратить порох на такую мелочь.
– Да, меня, – подтвердил Ермолкин. – Потому что рано или поздно меня все равно… А мой сын, ему три с половиной года… То есть он вообще-то сейчас на фронте…
– Все ясно, – прервал прокурор. – Становись к стене. А ты, – сказал он жене, – иди домой. Да оденься, а то ходишь как лахудра, в одной рубашке. Становись на ее место.
Ермолкин встал и, запрокинув голову, прижался затылком к мокрой стене. Он представил себе, как из двух стволов сейчас вырвется пламя, и, не желая этого видеть, закрыл глаза. Он не видел, как прокурор поднимал ружье, он только слышал, как тот декламировал четко и внятно:
– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… Ермолкина Бориса… как тебя?
– Евгеньевича, – бескровными губами пролепетал Ермолкин.
– …Евгеньевича… за то, что гад и сволочь, за то, что врал в своей газете как сивый мерин…
– Да-да, – печально кивнул Ермолкин, – все дело именно в мерине.
– За соучастие в убийстве ни в чем не повинного человека…
– В убийстве? – Ермолкин удивленно открыл глаза. – Я никогда никого… Я даже курицу…
– Курицу нет, а Шевчука?
– А, Шевчука, – понял Ермолкин. – Это да. Это, конечно, в некотором роде можно рассматривать…
– …к расстрелу, – не слушая, продолжал прокурор. – Приговор привести в исполнение немедленно.
Он направил ружье на Ермолкина и, прижавшись щекой к ложу, зажмурил левый глаз.
– Стойте! Стойте! – закричал Ермолкин. – Стойте! – Он упал на колени и, простирая руки вперед, двинулся к Евпраксеину.
– В чем дело? – недовольно спросил прокурор, опуская ружье.
– Я боюсь, – признался Ермолкин и заплакал.
– Ах, так ты еще и трус, – сказал прокурор. – Тогда, конечно, дело другое. Тогда… – Он закатил глаза и нараспев забормотал: – Именем Российской Советской Федеративной… рассмотрев в открытом заседании и совещаясь на месте, определил… по вновь открывшимся обстоятельствам… учитывая трусость обвиняемого… прежний приговор отменить как необоснованно мягкий. Ермолкин Борис… как тебя?
– Евгеньевич, – услужливо подсказал Ермолкин.
– …Евгеньевич приговаривается к пожизненному страху с выводом на работу. Мерой пресечения оставить свободу как осознанную необходимость. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Подсудимый, вам приговор ясен?
– Ясен, – уныло отозвался Ермолкин.
– Идите и живите, если вам нравится, – сказал Евпраксеин, глядя на Ермолкина с отвращением.
Вечерело. Возвращаясь домой с работы, лейтенант Филиппов шел усталой походкой человека, обремененного государственными заботами.
После недавних дождей было тепло и влажно. Окна многих домов были распахнуты настежь, из-за них выносились на улицу звуки человеческой жизни: стучал молоток, плакал ребенок, свистел самовар, муж колотил жену, и она визжала. На крыльце развалюхи сидел мужичок с самокруткой и уверенно рассуждал пьяным голосом:
– Немец, я тебе скажу, такой же человек, как и мы, только говорит не по-нашему.
– Будет болтать-то! – доносился строгий женский голос из-за угла. – Ты еще доболтаисси, посодют тебя за твой длинный язык-то.