– Да, скажу. – Борисов поднялся и заговорил не спеша. – Я тут, Андрей Еремеевич, кое-что недопонял. Я как-то думал, что бюро у нас коллективный орган, а вы товарища Ермолкина вроде как сами отстраняете от работы и сами возбуждаете персональное дело. Так вот мне не очень понятно, зачем мы сюда собрались? Это первое. А второе, чего я недопонял, так это вот вашего отношения к погибшему капитану Миляге. Сейчас, как вы знаете, идет война со смертельным нашим врагом. Ну, я не буду вам говорить, что война очень тяжелая. Когда не только внешние, но и внутренние наши враги сильно активизировались. И не где-нибудь, а в нашем районе. Вы помните, здесь орудовала прямо, можно сказать, у нас на глазах банда Чонкина. И вы не хуже меня знаете, кем оказался этот так называемый Чонкин. И про Курта пресловутого вы тоже, я думаю, слышали. И в этих условиях, когда нашим партийным, можно сказать, долгом является противопоставить подобным бандам наши органы, в этих условиях я не могу понять, для чего первому секретарю райкома партии нужно, чтобы работники органов в глазах населения выглядели предателями и изменниками.
Ревкин хорошо знал Борисова и понимал, что тот никогда не решился бы идти против мнения своего начальства. Если сейчас он это делает, то не иначе как с чьего-то одобрения, Ревкин прекратил прения и в расстроенных чувствах уехал домой. Аглая, не ожидавшая увидеть его в столь раннее время, удивилась:
– Ты что, заболел?
– Нет, – сказал Ревкин и, уйдя к себе в комнату, заперся изнутри.
Приникнув к замочной скважине, Аглая видела, как ее муж, заложив руки за спину, быстрыми шагами ходит из угла в угол по комнате. Время от времени он освобождал руки, чтобы погрозить кулаком кому-то.
– Ничего, – провозглашал он, размахивая кулаком. – Вы не на того напали! Я тоже кусаться умею! Я вам еще покажу!
И опять закладывал руки за спину, и опять быстро-быстро ходил из угла в угол. Вдруг выскочил из комнаты:
– Где машина?
– Ушла в гараж. – Закуривая «Беломор», Аглая нервно ломала спички.
– Звони Мотьке, пусть гонит сюда.
– Да что случилось-то?
– Ничего не случилось. Звони, тебе говорят!
– Если ты позволяешь себе так говорить с женой, – вскипела Аглая, – то сам и звони.
Ревкин остановился и посмотрел на Аглаю. Он посмотрел на нее тем беспощадным взглядом, каким смотрел только на врагов народа.
– Товарищ Ревкина, – сказал он тихо, но отчетливо. – Я тебе не как муж, а как твой партийный руководитель приказываю…
Аглая кинулась к телефону. Моти в гараже не оказалось, сказали, что она в чайной. А в чайной не было телефона. Аглая послала в чайную сына Марата, а сама, куря папиросу, ходила под дверью мужниной комнаты.
Наконец явились Марат с Мотей. Машина стояла у калитки. Аглая постучала кулаком в дверь мужа. Тот выскочил и бегом к машине. Мотя и Аглая за ним. Пока они добежали, Ревкин уже нетерпеливо ерзал на правом сиденье.
– Давай быстро! – прикрикнул он на Мотю.
Нервность его передалась Моте, она долго не могла попасть ключом в замок зажигания. Аглая забежала справа, открыла дверцу.
– Андрей, ты как жене скажи мне, куда ты!
– В обком! – сказал он, вырвав у нее и захлопнув дверцу.
Машина с места рванула и понеслась, плюхаясь в лужи, окатывая брызгами случайных прохожих.
Дорога была длинная. Она убаюкивала. Через полчаса Ревкин сидел уже в своей обычной величественной позе и, поглядывая по сторонам, спокойно взвешивал шансы.
«Вы, Идиот Идиотович, – мысленно обращался Ревкин к далекому Федоту Федотовичу Фигурину, – кажется, немного ошиблись. В погоне за дешевой популярностью вы решили половить рыбку в мутной воде».
Ревкин понимал, что Миляга как таковой вряд ли всерьез интересовал Фигурина, который просто искал предлог для замены руководства района своими людьми. Но Фигурин переоценивал свои силы. Он не знал, что у Ревкина в области есть рука – сам Петр Терентьевич Худобченко, с которым у Ревкина старые связи. В двадцать пятом году вместе учились на рабфаке. И тогда Худобченко дал ему рекомендацию в партию. Вместе проводили коллективизацию…
– Мы еще посмотрим, чья возьмет, – сказал Ревкин вслух.
– Что? – спросила Мотя.
– Ничего, это я сам с собой. Заговариваться начал. – Он улыбнулся. К нему возвращалось не то чтобы хорошее, но обычное деловое настроение. Он даже стал поглядывать по сторонам.
Старуха в лаптях и с мешком на спине тащилась, согнувшись, по обочине в город.
– А ну-ка останови! – приказал Ревкин.
Мотя затормозила. Ревкин откинул дверцу.
– Куда, бабуля, путь держишь?
– В город, милок, в город, – заулыбалась бабуля доверчиво.
– На базар, что ли?
– Не на базар. Дочке гороху несу. Муж на фронте, а сама с двомя робятами голодует больно.
– Ну ладно, – сказал Ревкин и закрыл дверцу.
Машина тронулась дальше. Ревкин ехал и думал об оставшейся сзади старухе. «Вот ведь, – думал он, – до чего ж наш народ самоотвержен. У самой небось последнее, а несет дочери в такую даль. Вот что значит наш народ! С таким народом как не победить…» Он до слез растрогался. Не столько от любви к народу, сколько от своих светлых мыслей. Но подвезти старуху не догадался.
Своего друга Ревкин в обкоме не застал. Только что уехал домой, сказали ему.
Так даже лучше, подумал Ревкин и поехал искать Худобченко дома.
Петр Терентьевич жил недалеко от обкома, в старинном особняке, обнесенном каменным забором и охраняемом специальным нарядом милиции. Оставив машину возле зеленых ворот, Ревкин прошел через проходную. Его здесь знали и пропустили. Не спросил документов и швейцар, дежуривший у парадного входа.
– Они обедают, – сказал швейцар и улыбнулся Ревкину как своему.
– Андрюшка! – услышал Ревкин радостный голос.
Он поднял глаза и увидел жену Худобченко, смазливую и упитанную дамочку, которую официально звали Парасковья Никитовна, а в узком кругу своих – просто Параска. Она стояла на верхней ступени мраморной лестницы.