Говорят, Марат Кукушкин не догадался прекратить съемку и машинально крутил ручку своего аппарата. Говорят, майор Фигурин потом затребовал снятую пленку и много раз ее просматривал. Все, казалось, шло хорошо, можно даже сказать, превосходно. Вот торжественно распахиваются двери. Вот показывается торец гроба. Вот появляются крупным планом лица несущих его Серафима и Самодурова. Пленка немая. Музыки нет. Но чувствуется, что она звучит где-то за кадром. Бутылко и Самодуров осторожно и чинно переставляют ноги. Лицо Бутылко выражает соответствующую моменту скорбь, но в то же время видно, как сквозь скорбь проступает самодовольство, вроде он, сукин сын, заранее знает, что произойдет в следующую секунду, и торжествует злорадно.
Непоправимое всегда кажется невероятным. Вот Бутылко поднимает правую ногу… «Стоп! Стоп!» – кричал в этом месте Фигурин. Он задумчиво смотрел на застывший кадр, словно надеялся, что если в этом месте пленку остановить, а затем пустить снова, то все пойдет как надо. Нога Бутылко опустится на первую ступеньку крыльца, затем другая нога ступит на другую ступеньку… «Давай», – приказывал Фигурин киномеханику, и опять возникала та же картина: неожиданно растерянное лицо Бутылко, а в следующий миг он летит с крыльца, нелепо размахивая руками.
Что было дальше, даже страшно рассказывать.
Народ пришел в ужасное возбуждение и угрожающе надвигался.
– Свят-свят-свят, – бормотала старуха в черном платочке, опять очутившаяся перед Нюрой.
– Лошадь! – скандальным голосом крикнула какая-то женщина. – Лошадь хоронют!
– Лошадь! Лошадь! – прошло по толпе.
Народ шумел. Раздался милицейский свисток. Послышался голос Борисова:
– Товарищи, успокойтесь! При чем здесь лошадь? Вот же покойник! – кричал он, пытаясь предъявить народу Ермолкина.
В это время, как на грех, Ермолкин открыл глаза.
– Живого хоронют! – завопила все та же женщина.
– Что? – пытались понять напиравшие сзади.
– Лошадь хоронют!
– Живую лошадь хоронют!
Шпики рассыпались по толпе и толкались, не имея достаточно ясных инструкций. Народ волновался. Находившийся в общей куче соломопроситель, пользуясь всеобщим возбуждением, решил выдвинуть свои экономические требования:
– Солому!
Ему ответили:
– Заткнись ты, чокнутый!
Майору Фигурину показалось, что кричат: «Свободу Чонкину!» Это впоследствии дало ему основания для просьбы об усилении местного гарнизона.
Волнение масс между тем усиливалось. Желая ввести стихию в нужное русло, Борисов вскочил в похоронный грузовик и величественно поднял правую руку. В это время гнилой помидор (кто-то, щедрый, не пожалел) залепил ему правый глаз. (Потом в донесении Фигурина отмечалось: «Имели место отдельные акты террора против представителей власти».) Борисов почувствовал удар, а когда разлепил глаз, увидел что-то красное.
– Убили! – тихо сказал Борисов и рухнул без памяти головой к обелиску.
Напряжение нарастало. Власти, стремясь овладеть положением, двинули на толпу один из военных автобусов, но он, кажется, тут же заглох.
Дело спас какой-то находчивый шпик. Вскочив на ступеньку автобуса:
– Братцы! – прокричал он. – В раймаге карточки пшеном отоваривают!
Соскочив с подножки, он первым побежал к раймагу. Народ растерялся, ахнул и кинулся за шпиком.
Пшена, конечно, не оказалось. Народ пошумел и утих. А тем временем на площади Павших Борцов появился новый могильный холмик и жестяной обелиск, заставленный искусственными венками. Если раздвинуть венки, можно было прочесть:
Капитан
АФАНАСИЙ ПЕТРОВИЧ МИЛЯГА
(1903–1941)
геройски погиб в бою
с белочонкинской бандой
Говорят, через некоторое время, захватив Долговский район, немцы вскрыли могилу и найденный череп передали местному краеведческому музею, где в отделе «Современный период» он лежал под стеклом. Тут же была и разъясняющая табличка с текстом на двух языках:
Череп советского комиссара Миляги.
В общей суматохе одна потеря прошла почти незамеченной…
…Ермолкин лежал уже без сознания, когда крышка гроба, отлетев, упала ему на грудь. Очнувшись, он увидел себя лежащим навзничь на холодном булыжнике, увидел на уровне своего лица множество чьих-то ног, напрягся, но не мог вспомнить, почему он здесь и что было до этого.
Вокруг стоял шум и гам, и какой-то визгливый женский голос выкрикивал:
– Лошадь! Лошадь хоронют!
Что-то давило грудь, он посмотрел и увидел, что на нем, закрывая его почти до подбородка, лежит крышка гроба, обтянутая красной материей. Какой-то человек, указывая на Ермолкина пальцем, говорил: «Вот он, покойник!», а тот же визгливый голос вопил, что хоронят живую лошадь.
Ермолкин не имел ничего против того, чтобы быть похороненным, но он всегда остерегался возможных ошибок.
– Вы заблуждаетесь, – поправил он с достоинством, улыбнувшись, – я не лошадь. Я Ермолкин Борис Евгеньевич.
Может быть, так он сказал, может быть, так подумал, может быть, и не сказал, и не подумал, а просто ему показалось, что он так сказал или так подумал.
Голова его от слабости свернулась набок, он увидел совсем близко что-то белое, что-то продолговатое, кажется, это был череп, да, это был лошадиный череп, он скалил зубы и пытался укусить Ермолкина в нос.
Ему не жаль было своего носа, ему теперь вообще ничего не было жаль, он только хотел понять, почему этот череп лежит рядом с ним. Но тут же вспомнив, что кого-то хоронят, что хоронят скорее всего его самого, он еще раз посмотрел на белый продолговатый предмет и понял, что это его собственный череп. «Значит, правда, я – лошадь», – подумал Ермолкин. Это было странно. Странно и смешно. Он работал ответственным редактором газеты, он занимал важный пост, и никто не заметил, что на самом деле он был просто лошадью, всего лишь лошадью, обыкновенной тягловой единицей конского поголовья.