На православное Рождество бойцов даже на заоблачных позициях в горах не удержать было от пьянства. Заоблачная позиция — это плотный, почти осязаемый туман днем и ночью, набухший влагой бушлат, вечно мокрые белье и обувь, язвы и нарывы на теле. В таких условиях нужно сжать себя до предела в кулак, чтобы поминутно не срываться на крик по любому, самому пустяковому поводу.
Сделано было все по чести и по уставу: ротный интендант Рокошочник отрапортовал о состоянии боевого духа у бойцов и порекомендовал отправить трех «паломников» в церквушку в долине на всенощную, чтобы они принесли оттуда просвирок и святой воды, опять же для поднятия боевого духа в сражении за дело святой православной церкви.
Ну и, как водится у православных, те, помимо Святых Даров, принесли из долины обязательного для сербов на Рождество поросенка и еще кое-что для поднятия духа… В блиндажах потом стоял такой дух от принесенной «паломниками» ракии, хоть святых вон выноси.
Алексеев, злой как черт, ходил от отделения к отделению, распекал подчиненных на чем свет стоит, но те только благодушно поздравляли ротного командира с Рождеством Христовым и подносили ему чарку кукурузной водки.
А на передовом посту, в затишке между двумя утесами, в тумане поблескивал костер. Хор нестройных голосов тянул залихватскую песню, а посреди бойцов у самого огня похаживала, покачивая станом, стройная фигурка в длинной юбке, с рассыпанными по плечам волосами.
Въедливая сырость, расчесанные нарывы на теле и извечная тупая боль в зубах сорвали Алексеева с тормозов. Он опрокинул котелок с варевом, затоптал костер и со всей злобой смазал разгульную девку по зубам.
— Чтобы через пять минут ее здесь не было!
Подпитые бойцы дружно захохотали, повалясь на землю. Алексеев никак не мог понять, в чем дело. Наконец тот же самый Рокошочник панибратски обнял его за плечи:
— То не девка, друже капитан, то мних, монах…
Бедный монашек с разбитыми губами испуганно утирал кровь рукавом рясы, а бойцы продолжали ржать как жеребцы.
— Ты кто есть? — спросил его Алексеев, пытаясь как-то загладить неловкость.
— Владко…
— Откуда здесь?
— Из монастыря ушел на войну.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать…
— А мамка плакать будет?
— Не будет, — неожиданно осердился монашек и отвернулся от Алексеева. — Нету мамки, под турецким бульдозером легла в землю вместе с братьями и отцом.
Рокошочник деликатно отвел Алексеева в сторонку и прошептал ему на ухо:
— Босняки их деревню с землей сровняли.
Алексеев виновато насупился и поднял с земли отброшенный им же котелок. Бойцы понимающе помогли ему водрузить котелок на прежнее место над костром.
— Возьмете монаха к себе? — спросил он бойцов. Те дружно, одобрительно зашумели.
— А Бог позволяет монаху брать оружие?
Владко решительно сжал протянутую ему винтовку:
— За веру!..
Глаза его горели тихим фанатизмом.
* * *
Он стал хорошим снайпером, как только перестал креститься перед каждым выстрелом, что обязательно проделывал вначале.
Алексеев был вдвое старше его, но как-то незаметно между командиром и бойцом завязалась настоящая дружба. Сначала Алексеев в душе посмеивался, когда Владко, стоя на коленях, заводил свои бесконечные молитвы. Однажды в минуты самой жестокой тоски по дому попросил почитать ему что-нибудь из Святого Писания.
Владко недоверчиво поднял глаза на Алексеева, наверное, все еще помня о зуботычине, потом опустил их в книгу и тихо прочитал:
— «…дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему…»
— Начальников Бог не велит любить, так, что ли?
— Нет, — отчего-то испугался Владко, — вовсе не так. Чины любить не велено.
— Не все ли равно?
— Не велено мечтать о том, чтобы стать большим начальником.
— Нет, ты мне, брат, не крути тут. Как написано, так и написано, не вычеркнешь уже. А может, так оно и надо? На кой ляд нам начальство так пламенно любить…
— А кто их пламенно любит?
— Э-э-э. Не знаешь ты, Владко, как у нас на Руси горячо начальников любят. Дня без начальственного окрика не проживут.
— Неправда, русские любят свободу.
— Под ярмом… А посадив себе на шею очередного оглоеда, терпят его с покорностью годами, хоть до полного обнищания.
* * *
Это было ранней весной, когда в горах зацвел миндаль, а за ним — и персиковые деревья.
Владко Драгич с группой разведчиков под видом беженцев прошлись по округе, посидели в корчмах, покурили с крестьянами на деревенских улицах. Вернулись с нерадостным известием:
— Турки идут колонной!
Так в обиходе здесь называли боснийских солдат.
— Не может быть, — сказал Алексеев. — За перевалом стоит российский батальон «голубых касок». По подписанному мирному соглашению, они никого не должны пропускать через свою линию.
— А турки идут, друже капитан, — повторил Владко. — Сам видел.
Алексеев тогда еще верил газетным сообщениям и радио.
— Раздобудь мне бензин, — отдал он распоряжение Рокошочнику, — я сам поеду к русским.
— Капитан, — ответил старшина, — лейтенант из Загоры на прошлой неделе так же пошел к миротворцам. И с тех пор его никто не видел.
— Я не наемник и не мародер, они меня не тронут. С ним, кроме двух бойцов, вызвался ехать и Владко.
На старый «Виллис» водрузили два белых флага, сделанных из новых портянок, которые сохранились у запасливого Рокошочника.
Когда ехали мимо цветущих садов, крестьяне уже не отваживались приветливо махать им из-за изгородей. Шли слухи, что эта зона по плану миротворцев отходила к боснийской территории.
За триста метров до русского блокпоста патруль в голубых касках остановил их джип.
— Стой! Проезд запрещен!
Конопатый миротворец с толстым медвежьим носом вышел им наперерез на середину дороги и, как пятиклассник на уроке, старательно протараторил английскую фразу, заученную из армейского разговорника.
— Погоди, земеля, тут — свои! Гляди не пальни ненароком, — вежливо осадил его Алексеев.
— Знаю я таких землячков, — окрысился часовой. — Вороти оглобли назад, пока я наряд не вызвал.
— Сдурел, что ли? Мы под белым флагом. Русские. Алексеев даже поднялся на ноги в машине, чтобы постовой мог лучше рассмотреть его.
— А мне хоть под красным со звя-аздой, — по-рязански буркнул конопатый парень. — Сказал — не пущу. У нас тута своих нету, мы — ооновские, нам русские — нерусские — до фени. Нам сербы не плотют.