— Был, — усмехнулся Гера, разглядывая свои ботинки.
— Почему был? Есть! Это ведь, действительно, как болезнь, и не зависит оно от того, есть ли у тебя ксива в кармане и пистолет под мышкой.
— Люди разные бывают, — Гера ковырнул носком ботинка трещину в паркетном полу.
— Разные. Но мы о тебе сейчас говорим. И не забывай, что у тебя, в отличие, например, от меня, жена и ребенок. А как было сказано в одной умной книге, семейный мужчина должен в первую очередь заботиться о своих детях и защищать их, а не гоняться по крышам за преступниками.
— У Димки тоже и жена, и ребенок. У других ребят тоже, но ведь работают, — возразил, но без особой уверенности, Даниленко. — Понимаешь, будь все немного по-другому, я бы остался. Обязательно остался! Но так, как оно есть, — не могу больше. Или не хочу. Надоело.
— Я понимаю, — мягко ответил Костя. — И все понимают. Тебя ведь никто ни в чем не обвиняет, так что и оправдываться не надо. Пошли за стол? А то ребята уже заждались.
— Да я сам себя, наверное, обвиняю! Знаешь, в душе такое чувство, как будто убегаю.
— Иногда и убежать не вредно.
— Не вредно. Только потом, когда добежишь, противно становится. Немного. Совсем чуть-чуть.
Они закурили по новой сигарете. Помолчали.
— Пошли, — Костя взял коллегу за локоть, подтолкнул к двери, но Гера упрямо покачал головой, продолжая изучать пол.
— Подожди, давай докурим. Знаешь, у меня все никак из головы не выходит. Я перед самым отпуском по району дежурил, и меня на всю ночь выдернули в 15-е, там ножевое было. Ситуация очевидная, только бумажной возни много — восемь свидетелей, двое потерпевших, один злодей. «Терпилы» в больнице, злодей в одной камере «парится», свидетели — в соседней трезвеют. Ну, опросил я пару человек, общее впечатление составил, в больницу слетал, две заявы привез. У обоих терпил — проникающие ножевые в брюшную полость, в одно и то же место обоим, как по линейке. Чувствуется, что человек свое дело знает — на сантиметр правее или левее, и вместо тяжких телесных повреждений мокруха в чистом виде была бы. Я в отдел приехал, кофе попил и решил к «мяснику» этому подступаться. Дежурка его как раз по судимостям прикинула, оказалось, у мужика семь ходок, последний раз всего полгода назад откинулся, по сто восьмой первой пять лет отсидел, особо опасным признан. Притащил я его к себе, стали мы с ним общаться. И до сих пор тот разговор никак из головы не идет. «Да, — говорит, — порезал я их обоих. А что мне оставалось? Мне сорок два года, из них девятнадцать отсидел. Последний раз садился в девяносто первом, вышел — и поначалу думал, что с ума сошел. Другой мир, другая жизнь, другие люди. Все изменилось! Вы-то, — говорит, — этого не замечаете, для вас все это постепенно идет, незаметно. А у меня это получилось как с ребенком: растет-растет он у тебя на глазах, а потом ты уедешь куда-нибудь надолго, возвращаешься — и поражаешься, как он вырос. Так и здесь. Ладно, — говорит, — вышел и решил завязать. По-настоящему. Туберкулез и еще куча всяких болезней, больше пяти-шести лет даже на усиленном питании и в санаторных условиях не протянуть, а здесь — ни работы, ни профессии, ни крыши над головой. Но хотелось последние годы спокойно дожить. Нашел себе бабу какую-то, пристроился к ней в хату, начал на рынке ящики таскать. Раньше и подумать не мог, что придется на „черных“ горбатиться, но и деваться больше некуда. Бабу свою на тот же рынок пристроил, торговать чем-то. Один раз какой-то азер до нее докопался, пришлось ему морду набить. Остальные дернулись — схватился за топор, и на этом все кончилось. Только уважать стали. В общем, жили кое-как. На лето думали в деревню к ее родственникам съездить. Но не вышло. В тот вечер сидели у нее дома. Знакомые какие-то зашли. В квартире брать нечего, поэтому двери и не запирали почти никогда. Часов в одиннадцать — вечера, конечно — завалились двое мужиков. Одному двадцать семь, другой чуть помладше, местные гопники. Дольше одного дня нигде не работали, но и на открытый криминал духу не хватало, так, перебивались, чем придется». Пришли уже пьяные, начали до мужика этого докапываться. Просто так, от плохого настроения. Он, говорит, чувствовал, что добром не кончится, даже на принципы свои плюнул, лишь бы на скандал не нарываться. Выпить им предложил. Они, конечно, выпили, но не успокоились, давай дальше выпендриваться. Он им говорит: «Ребята, не надо так, ничего плохого я вам не сделал, давайте разойдемся». Упомянул, что судимый. Зря. С этого все и началось. Он им про свои «ходки», а они ему: «Козел ты, а мы и сами в милиции бывали». Мужик этот на «козла» обиделся, тут уже не выдержал, говорит: «За такие слова отвечать надо!» Они и ответили. Сразу в морду. Нос разбили, и давай дальше лезть. Оба — кабаны здоровые, голыми руками он бы с ними никак не справился. Схватился за нож, предупредил, а они только смеются и дальше прут. Он их обоих и уделал. Говорит, даже не задумывался, как в лагере двадцать лет назад научили, так все и сделал. Потом нож бросил, водку допил и пошел в соседнюю комнату ментов дожидаться. «Все равно, — говорит, — бежать некуда. Да и устал от такой жизни. В лагерь возвращаешься — там все знакомо, все понятно. Знаешь, это можно делать, а это — нельзя». Один раз обмолвился, сказал, что день рождения свой, уже незадолго до освобождения, с красной икрой и крабами отмечал. А как вышел — так до сих пор разобраться не может. Все поменялось. Говорит, по улицам вечером ходить страшно. И это ему, заразе с двадцатилетним стажем, который в семидесятые по всему Союзу гулял! И вот, представляешь, сидим мы с ним, разговариваем, он мне о своей жизни, я ему — о нашей. И он вдруг говорит: «Так жить нельзя! Вы не понимаете, что с собой сделали, но со стороны-то видней!» Про зарплату мою спросил. Долго мялся, думал почему-то, что я обижусь, но потом все-таки извинился и спросил. Я ответил. Он сначала понять не мог, в ценах-то наших новых он до сих пор почти не разбирается, а когда понял… Ничего не сказал. Голову опустил и ругался долго. Хотя ведь, по идее, только и радоваться должен. Интересно, кстати: почерк у него ровный, как чертежный шрифт, и пишет без ошибок. На речь я внимание не сразу обратил, только потом заметил: говорит практически без мата и без жаргона и такие обороты употребляет, что даже я давно позабыл. Я про образование спросил. Он сказал, что первый раз попался малолеткой и последние два класса в тюрьме заканчивал, но тогда даже там учиться плохо не принято было. Все равно заставляли заниматься, и все равно чему-то учили. А сейчас? Зайди в любую школу, кроме, может быть, каких-нибудь лицеев частных, так трое из пяти свою фамилию без ошибок написать не могут!
В кабинет заглянул Петров:
— Мужики, вы еще долго? Все вас ждут!
— Сейчас идем! — Костя опять потянул Даниленко за рукав. — Пошли. Бесконечный это разговор. Можно до утра спорить, только что нам друг другу-то доказывать? Мы это и так все видим… Пошли?
— Пошли, — кивнул Даниленко. — А с чего мы начали-то?
— С тебя.
— С меня? Хм… И верно, с меня. А чего обо мне-то говорить?
Гера подошел к открытому окну, перегнулся через подоконник и посмотрел вниз, на белую крышу своего кособокого старенького «Москвича».