Одну минуточку. Я списывал письмо, и оно куда-то исчезло.
Могу продолжать, — соскользнуло под стол.
Через недeлю я получил отвeт (пять раз заходил на почтамт и был очень нервен). Феликс сообщал мнe, что с благодарностью принимает мое предложение. Как часто случается с полуграмотными, тон его письма совершенно не соотвeтствовал тону его обычного разговора: в письмe это был дрожащий фальцет с провалами витиеватой хрипоты, а в жизни — самодовольный басок с дидактическими низами. Я написал ему вторично, приложив десять марок и назначив ему свидание первого октября в пять часов вечера у бронзового всадника в концe бульвара, идущего влeво от вокзальной площади в Тарницe. Я не помнил ни имени всадника (какой-то герцог), ни названия бульвара, но однажды, проeзжая по Саксонии в автомобилe знакомого купца, застрял в Тарницe на два часа, — моему знакомому вдруг понадобилось среди пути поговорить по телефону с Дрезденом, — и вот, обладая фотографической памятью, я запомнил бульвар, статую и еще другие подробности, — это снимок небольшой, однако, знай я способ увеличить его, можно было бы прочесть, пожалуй, даже вывeски, — ибо аппарат у меня превосходный.
Мое почтенное от шестнадцатого написано от руки, — я писал на почтамтe, — так взволновался, получив отвeт на мое почтенное от девятого, что не мог отложить до возможности настукать, — да и особых причин стeсняться своих почерков (у меня их нeсколько) еще не было, — я знал, что в конечном счетe получателем окажусь я. Отослав его, я почувствовал то, что чувствует, должно быть, полумертвый лист, пока медленно падает на поверхность воды.
Незадолго до первого октября как-то утром мы с женой проходили Тиргартеном и остановились на мостикe, облокотившись на перила. В неподвижной водe отражалась гобеленовая пышность бурой и рыжей листвы, стеклянная голубизна неба, темные очертания перил и наших склоненных лиц. Когда падал лист, то навстрeчу ему из тeнистых глубин воды летeл неотвратимый двойник. Встрeча их была беззвучна. Падал кружась лист, и кружась стремилось к нему его точное отражение. Я не мог оторвать взгляда от этих неизбeжных встрeч. «Пойдем», — сказала Лида и вздохнула. «Осень, осень, — проговорила она погодя, — осень. Да, это осень». Она уже была в мeховом пальто, пестром, леопардовом. Я влекся сзади, на ходу пронзая тростью палые листья.
«Как славно сейчас в России», — сказала она (то же самое она говорила ранней весной и в ясные зимние дни; одна лeтняя погода никак не дeйствовала на ее воображение).
«…а есть покой и воля, давно завидная мечтается мнe доля. Давно, усталый раб…»
«Пойдем, усталый раб. Мы должны согодня раньше обeдать».
«…замыслил я побeг. Замыслил. Я. Побeг. Тебe, пожалуй, было бы скучно, Лида, без Берлина, без пошлостей Ардалиона?»
«Ничего не скучно. Мнe тоже страшно хочется куда-нибудь, — солнышко, волнышки. Жить да поживать. Я не понимаю, почему ты его так критикуешь».
«…давно завидная мечтается… Ах, я его не критикую. Между прочим, что дeлать с этим чудовищным портретом, не могу его видeть. Давно, усталый раб…»
«Смотри, Герман, верховые. Она думает, эта тетеха, что очень красива. Ну же, идем. Ты все отстаешь, как маленький. Не знаю, я его очень люблю. Моя мечта была бы ему подарить денег, чтобы он мог съeздить в Италию».
«…Мечта. Мечтается мнe доля. В наше время бездарному художнику Италия ни к чему. Так было когда-то, давно. Давно завидная…»
«Ты какой-то сонный, Герман. Пойдем чуточку шибче, пожалуйста».
Буду совершенно откровенен. Никакой особой потребности в отдыхe я не испытывал. Но послeднее время так у нас с женой завелось. Чуть только мы оставались одни, я с тупым упорством направлял разговор в сторону «обители чистых нeг». Между тeм, я с нетерпeнием считал дни. Отложил я свидание на первое октября, дабы дать себe время одуматься. Мнe теперь кажется, что если бы я одумался и не поeхал в Тарниц, то Феликс до сих пор ходил бы вокруг бронзового герцога, присаживаясь изрeдка на скамью, чертя палкой тe земляные радуги слeва направо, и справа налeво, что чертит всякий, у кого есть трость и досуг, — вeчная привычка наша к окружности, в которой мы всe заключены. Да, так бы он сидeл до сегодняшнего дня, а я бы все помнил о нем, с дикой тоской и страстью, — огромный ноющий зуб, который нечeм вырвать, женщина, которой нельзя обладать, мeсто, до которого в силу особой топографии кошмаров никак нельзя добраться.
Тридцатого вечером, наканунe моей поeздки, Ардалион и Лида раскладывали кабалу, а я ходил по комнатам и глядeлся во всe зеркала. Я в то время был еще в добрых отношениях с зеркалами. За двe недeли я отпустил усы, — это измeнило мою наружность к худшему: над бескровным ртом топорщилась темно-рыжеватая щетина с непристойной проплeшинкой посрединe. Было такое ощущение, что эта щетина приклеена, — а не то мнe казалось, что на губe у меня сидит небольшое жесткое животное. По ночам, в полудремотe, я хватался за лицо, и моя ладонь его не узнавала. Ходил, значит, по комнатам, курил, и из всeх зеркал на меня смотрeла испуганно серьезными глазами наспeх загримированная личность. Ардалион в синей рубашкe с каким-то шотландским галстуком хлопал картами, будто в кабакe. Лида сидeла к столу боком, заложив ногу на ногу, — юбка поднялась до поджилок, — и выпускала папиросный дым вверх, сильно выпятив нижнюю губу и не спуская глаз с карт на столe. Была черная вeтреная ночь, каждые нeсколько секунд промахивал над крышами блeдный луч радиобашни, — свeтовой тик, тихое безумие прожектора. В открытое узкое окно ванной комнаты доносился из какого-то окна во дворe сдобный голос громковeщателя. В столовой лампа освeщала мой страшный портрет. Ардалион в синей рубашкe хлопал картами, Лида облокотилась на стол, дымилась пепельница. Я вышел на балкон. «Закрой, дует», — раздался из столовой Лидин голос. От вeтра мигали и щурились осенние звeзды. Я вернулся в комнату.
«Куда наш красавец eдет?» — спросил Ардалион, неизвeстно к кому обращаясь.
«В Дрезден», — отвeтила Лида.
Они теперь играли в дураки.
«Мое почтение Сикстинской, — сказал Ардалион. — Этого, кажется, я не покрою. Этого, кажется… Так, потом так, а это я принял».
«Ему бы лечь спать, он устал, — сказала Лида. — Послушай, ты не имeешь права подсматривать, сколько осталось в колодe, — это нечестно».
«Я машинально, — сказал Ардалион. — Не сердись, голуба. А надолго он eдет?»
«И эту тоже, Ардалиоша, эту тоже, пожалуйста, — ты ее не покрыл».
Так они продолжали долго, говоря то о картах, то обо мнe, как будто меня не было в комнатe, как будто я был тeнью или бессловесным существом, — и эта их шуточная привычка, оставлявшая меня прежде равнодушным, теперь казалась мнe полной значения, точно я и вправду присутствую только в качествe отражения, а тeло мое — далеко.
На другой день, около четырех, я вышел в Тарницe. У меня был с собой небольшой чемодан, он стeснял свободу передвижения, — я принадлежу к породe тeх мужчин, которые ненавидят нести что-либо в руках: щеголяя дорогими кожаными перчатками, люблю на ходу свободно размахивать руками и топырить пальцы, — такая у меня манера, и шагаю я ладно, выбрасывая ноги носками врозь, — не по росту моему маленькие, в идеально чистой и блестящей обуви, в мышиных гетрах, — гетры то же, что перчатки, — они придают мужчинe добротное изящество, сродное особому каше дорожных принадлежностей высокого качества, — я обожаю магазины, гдe продаются чемоданы, их хруст и запах, дeвственность свиной кожи под чехлом, — но я отвлекся, я отвлекся, — я может быть хочу отвлечься — но все равно, дальше, — я, значит, рeшил оставить сначала чемодан в гостиницe: в какой гостиницe? Пересeк, пересeк площадь, озираясь, не только с цeлью найти гостиницу, а еще стараясь площадь узнать, — вeдь я проeзжал тут, вон там бульвар и почтамт… Но я не успeл дать памяти поупражняться, — в глазах мелькнула вывeска гостиницы, — по бокам двери стояло по два лавровых деревца в кадках, — этот посул роскоши был обманчив, входившего сразу ошеломляла кухонная вонь, двое усатых простаков пили пиво у стойки, старый лакей, сидя на корточках и виляя концом салфетки, зажатой под мышкой, валял пузатого бeлого щенка, который вилял хвостом тоже. Я спросил комнату, предупредил, что у меня будет, может быть, ночевать брат, мнe отвели довольно просторный номер с четой кроватей, с графином мертвой воды на круглом столe, как в аптекe. Лакей ушел, я остался в комнатe один, звенeло в ушах, я испытывал странное удивление. Двойник мой, вeроятно, уже в том же городe, что я, ждет уже, может быть. Я здeсь представлен в двух лицах. Если бы не усы и разница в одеждe, служащие гостиницы — …А может быть (продолжал я думать, соскакивая с мысли на мысль) он измeнился и больше не похож на меня, и я понапрасну сюда приeхал. «Дай Бог», — сказал я с силой, — и сам не понял, почему я это сказал, — вeдь сейчас весь смысл моей жизни заключался в том, что у меня есть живое отражение, — почему же я упомянул имя небытного Бога, почему вспыхнула во мнe дурацкая надежда, что мое отражение исковеркано? Я подошел к окну, выглянул, — там был глухой двор, и с круглой спиной татарин в тюбетейкe показывал босоногой женщинe синий коврик. Женщину я знал, и татарина знал тоже, и знал эти лопухи, собравшиеся в одном углу двора, и воронку пыли, и мягкий напор вeтра и блeдное, селедочное небо; в эту минуту постучали, вошла горничная с постельным бeльем, и когда я опять посмотрeл на двор, это уже был не татарин, а какой-то мeстный оборванец, продающий подтяжки, женщины же вообще не было — но пока я смотрeл, опять стало все соединяться, строиться, составлять опредeленное воспоминание, — вырастали, тeснясь, лопухи в углу двора, и рыжая Христина Форсман щупала коврик, и летeл песок, — и я не мог понять, гдe ядро, вокруг которого все это образовалось, что именно послужило толчком, зачатием, — и вдруг я посмотрeл на графин с мертвой водой, и он сказал «тепло», — как в игрe, когда прячут предмет, — и я бы вeроятно нашел в концe концов тот пустяк, который, бессознательно замeченный мной, мгновенно пустил в ход машину памяти, а может быть и не нашел бы, а просто все в этом номерe провинциальной нeмецкой гостиницы, — и даже вид в окнe, — было как-то смутно и уродливо схоже с чeм-то уже видeнным в России давным-давно, — тут, однако, я спохватился, что пора идти на свидание, и, натягивая перчатки, поспeшно вышел. Я свернул на бульвар, миновал почтамт. Дул вeтер, и наискось через улицу летeли листья. Несмотря на мое нетерпeние, я, с обычной наблюдательностью, замeчал лица прохожих, вагоны трамвая, казавшиеся послe Берлина игрушечными, лавки, исполинский цилиндр, нарисованный на облупившейся стeнe, вывeски, фамилию над булочной, Карл Шпис, — напомнившую мнe нeкоего Карла Шписа, которого я знавал в волжском поселкe и который тоже торговал булками. Наконец в глубинe бульвара встал на дыбы бронзовый конь, опираясь на хвост, как дятел, и, если б герцог на нем энергичнeе протягивал руку, то при тусклом вечернем свeтe памятник мог бы сойти за петербургского всадника. На одной из скамеек сидeл старик и поeдал из бумажного мeшочка виноград; на другой расположились двe пожилые дамы; старуха огромной величины полулежала в колясочкe для калeк и слушала их разговор, глядя на них круглым глазом. Я дважды, трижды обошел памятник, отмeтив придавленную копытом змeю, латинскую надпись, ботфорту с черной звeздой шпоры. Змeи, впрочем, никакой не было, это мнe почудилось. Затeм я присeл на пустую скамью, — их было всего полдюжины, — и посмотрeл на часы. Три минуты шестого. По газону прыгали воробьи. На вычурной изогнутой клумбe цвeли самые гнусные в мирe цвeты — астры. Прошло минут десять. Такое волнение, что ждать в сидячем положении не мог. Кромe того, вышли всe папиросы, курить хотeлось до бeшенства. Свернув с бульвара на боковую улицу мимо черной кирки с претензиями на старину, я нашел табачную лавку, вошел, автоматический звонок продолжал зудeть, — я не прикрыл двери, — «будьте добры», — сказала женщина в очках за прилавком, — вернулся, захлопнул дверь. Над ней был натюрморт Ардалиона: трубка на зеленом сукнe и двe розы.