Надо быть, теперь участь ее будет счастливей. По слухам, королевич Иоганн и собой пригож, и нравом добр, смирен – не в пример прежнему жениху, шведскому королевичу, незаконному сыну короля Эрика. Королевич Густав прибыл в Россию тише воды ниже травы, но от царских непомерных милостей раздулся, словно водяной пузырь. Нравом он оказался сущий позорник, нечестивец, охальник, каких свет не видывал!
Мыслимое ли дело – привез с собой из Данцига в Россию полюбовницу. Мужнюю жену какого-то там Христофора Катера, с которой сошелся, покуда квартировал в его гостинице. Прижил с ней двоих детей – их тоже в Россию притащил. И поселился с ними в роскошном дворце, который нарочно для него выстроил царь Борис. Катал всех их в карете, запряженной четверней (тоже государев подарок!), а жили они на доходы с Калуги и трех других городов, выделенных Густаву «в кормление» щедрым русским государем. Долго терпел царь, пока наконец не потерял терпения и не сослал Густава в городок Кашин. Так лопнул пузырь по имени шведский королевич Густав. А царь Борис стал выискивать дочери другого жениха…
Между тем коловерчение в толпе прекратилось: народ достиг стрелецкого оцепления, выставленного вдоль дороги, и замер в ожидании.
– Ох и обоз у него! Ох и поезд! – раздавались со всех сторон голоса. – Неужто это все наш царь ему надарил? А слуги? Свои у него слуги или нанятые? И хорошее ли жалованье им дают?
– Сказывают, людей он своих привез к нам на прокорм, – проговорил знающим голосом какой-то немолодой купец. – Кого только не набрал! Попа своего и разных попиков, поваров со стряпухами и поварятами, служителей комнатных, учителей, чтоб его обучали шпагами швыряться, музыкантов своих, на ихней музыке играть обученных… Да это что! Даже палача своего прихватил!
– Палача?! – Это известие повергло окружающих сначала в состояние оцепенения, а потом заставило разразиться хохотом.
– Неужто на Москве он палача б не нашел? Большое дело – убить человека! Хошь бы кнутом надвое развалить, хошь бы руками разорвать. Взяли бы хоть меня на испытание! – похвалялся широкоплечий мужик с широко расставленными, очень светлыми глазами, придающими его скуластому лицу лютое выражение.
– Да у нас палачей готовых леса полны придорожные, а ежели поискать хорошенько, небось и в Москве отыщешь! – присовокупил другой – на вид послабее первого, но с хитрым, лукавым лицом.
– Небось и при дворе найдешь! – подхватил третий с простоватым лицом деревенского увальня, но купец, тот, который все знал о слугах королевича Иоганна, погрозил ему толстым пальцем:
– Никшни, добрый человек! Придержи язык! Слыхал небось, что царь доносчиков нынче нарочно в толпу запустил, чтоб выслушивали, вынюхивали да выслеживали? Чуть кто скажет слово опасное, тех велено хватать да в застенок тащить. Так что… сиди на печи, жуй калачи, а сам молчи!
Темноволосая девушка, зажатая меж двух толстых москвитянок в дорогом узорочье, кажется, была очень недовольна этим разговором. Она метала сердитые взгляды на соседей, краснела, поджимала губы, но в мужскую беседу благоразумно не вмешивалась. Не девичье это дело, засмеют, осрамят! К тому же она была занята тем, что пыталась натянуть на лицо сбившуюся фату, оправить душегрейку, надетую на богато шитый сарафан, расправить часто низанные ожерелья и ленты в тяжелых темных косах.
Судя по одежде, скромной, но в то же время затейливо изукрашенной, эта девушка была из очень хорошего дома, и двое-трое мелких воришек, затесавшихся в толпу, которым прежде стремительное движение народа не позволяло приступить к своему ремеслу, теперь начали повнимательнее приглядываться к красавице, прикидывая, как бы половчее срезать у нее жемчужные зарукавья да пощипать каменьев, которыми были щедро изукрашены душегрея и перед сарафана. Недурны также были жуковинья [12] и серьги с бубенчиками – по виду из чистого золота!
Напрасно старалась девушка прикрыться фатой – ее богатство уже было примечено ушлыми взорами воришек, и не только примечено, но даже и поделено меж ними.
Однако лиходеи не подозревали, что и сами примечены внимательным взором. И стоило только одному из них, побойчее да пошустрее, пробиться к девушке, как около нее, легко, словно играючи раздвинув окружающих, оказался какой-то мужчина. Был он еще молодой, лет двадцати, никак не более, и ростом не Бог весть какой богатырь, однако брови его так сурово нахмурились при одном только приближении воришки, губы так неприступно сжались, а в голубых глазах всколыхнулось столько мрака, что карманных дел мастера сочли за благо просочиться меж людскими телами и раствориться в толпе, причем даже с гораздо большим проворством, чем пробирались к девушке.
– Лучше ты опереди, нежели тебя опередят, – пробормотал молодой человек на латыни как бы про себя, однако явно рассчитывая быть услышанным. И расчет сей оправдался: народ от него незаметно отступил, елико позволял напор толпы.
Кто его разберет, может, колдун какой? Может, чернокнижник? А то просто-напросто умишком повредился? Бормочет невесть что!
Однако слова голубоглазого молодого человека явно были рассчитаны не на всех. Судя по его быстрому, исподлобья, взгляду, он желал, чтобы латынь сия была прежде всего услышана красивой девицей. И, увидев, как ее темно-серые, в тени густых ресниц казавшиеся черными глаза обратились на него, уловив вспыхнувший в них блеск нескрываемого недоумения, он понял, что расчет его оправдался.
Она его явно поняла! Она явно знает латынь! Значит, догадка его была верна с самого начала!
Молодой человек покачал головой, изумляясь прихотливости случая, который и всегда был его кумиром и верным сотоварищем, а нынче оказался к нему особенно благорасположен. Выходит, не напрасно он вышел, как всегда, пошататься возле Хорошевского дворца, который был известен как любимое жилище государя Бориса! Там царь неявно принимал некоторых иноземцев, к которым всегда был расположен куда больше, чем к соотечественникам; там по большей части жила его дочь.
Дочь. Ксения…
Молодой человек усмехнулся. А он до последней минуты никак не мог поверить, что глаза не обманули его, что видит в этой обезумевшей толпе не кого-нибудь, а именно ее. В Польше, где он недавно побывал, судачили: в Московии-де обычаи насчет женщин необычайно суровы, предписывают им чуть ли не полное затворничество. Однако какая польская принцесса или хотя бы княжна, та же своевольница панна Мнишек, позволит себе ускользнуть из дворца и ринуться очертя голову на городские улицы, рискуя быть ограбленной, обруганной, обесчещенной, узнанной?!
Нет, быть узнанной эта шальная девка ничуть не рискует. Кому может взбрести в голову, что дочь Годунова, теремница-затворница, оказалась настолько смелой и любопытной, что решилась на это опасное путешествие?!