И в самом деле! Начал цепляться к молодому царю – зачем-де телятину ест, коли запрещена она церковным уставом? И доцеплялся: был сослан в Вятку, потом покаялся, вернулся в столицу и хлопотами Басманова вновь приближен ко двору. Теперь норовит усидеть меж двух стульев. Мстителен, норовит разделаться с обидчиком, благодетеля своего Басманова тоже ненавидит – именно за то, что принял от него благодеяние, – однако никак не может угомониться: не на природного ли царевича руку поднимает? А кто об том знает? Кто может правду сказать? Ни князь Василий Шуйский, запутавшийся в своем вранье, ни он, Федор Никитич Романов, хотя, казалось бы, кому знать истину, как не ему?.. Но слишком много времени прошло, слишком много воды утекло с тех пор, как они с Богданом Бельским…
«Нет, нельзя даже думать об этом!» – одернул себя Романов и подумал, что и впрямь: столько лет минуло с того майского дня в Угличе, что никто, никто, даже мать Димитрия, не сможет дать прямого ответа на вопрос, взошел ли ныне на российский престол самозванец или законный наследник власти государевой?
Народ думает, инокиня-де Марфа все знает. Ничего подобного! Ни она, ни ее брат, ни Богдан Бельский, ни смиренный инок Филарет не знают этого. Теперь только сам Димитрий об истине сведом!
Да разве его спросишь?..
Спросить-то можно, конечно. Только хочет ли Федор Никитич услышать правдивый ответ?
Вряд ли…
Чудилось, она впервые встретилась с летом. Чудилось, все четырнадцать миновавших июлей были затянуты черным мрачным флером, напоминавшим тот монашеский плат, которым была покрыта жизнь инокини Марфы. А нынче что-то случилось… Чудо, истинное чудо!
По дороге мчала великолепная карета, запряженная шестеркой коней. И женщина, одетая в монашеское платье из дорогого тонкого сукна, не могла оторваться от окна, потому что не могла отделаться от мысли: всю эту поющую, звенящую, шелестящую листьями, цветущую, зеленеющую красоту нарочно выставили обочь дороги – для нее, для услаждения ее взора, слуха и обоняния. И все это сделал он – тот, кто прислал за ней великолепную карету, чтобы увезти, наконец-то увезти из постылой выксунской глуши. Тот, кто велел сопровождать ее почтительному, молодому, красивому всаднику по имени князь Михаил Скопин-Шуйский. Тот, в угождение кому готовят ей ночлег в лучших домах попутных городов, не знают, куда посадить, чем угостить. Он – государь. Царь Димитрий Иванович. Сын…
Выходило, что правду ответила инокиня Марфа тогда, зимой, Борису Годунову и жене его, которые с пеной у рта выспрашивали: жив ли твой сын, царевич Димитрий? «Может, и жив», – сказала она тогда, и вот теперь ее везут к нему…
Сон это? Наваждение? Мыслимо ли, чтобы он все-таки выжил тогда?
С той минуты, как провозгласили с амвона анафему расстриге Отрепьеву, Марфа не знала покоя. Ныло оскорбленное сердце: как посмел какой-то нечестивый поп назваться именем ее сына? А потом вокруг начало твориться что-то непонятное. И мать-игуменья, и монахини, и сторожа, и заезжие священники – все вдруг резко изменились к опальной инокине. Прощения просили за прошлые грубости, за неочестливое [45] отношение, заискивали перед испуганной такими переменами женщиной… От них и узнала Марфа, что уже совсем близко подступил к Москве тот человек, который называет себя ее сыном, а у Бориса теперь совсем не осталось верных слуг.
А потом пришла весть, что Господь, пусть и с немалым опозданием, внял мольбам страдалицы Марьи Нагой и поразил царя Бориса страшной смертью. Не перенес Годунов неминуемого поражения, которое надвигалось на него с каждым днем! Поговаривали, Борис сам умертвил себя – из страха перед неминуемой расплатой. И ощутила Марфа такую благодарность к человеку, который назывался теперь царем Димитрием, что из одного этого чувства готова была теперь признать его истинным царевичем.
Ох, как ожили в душе воспоминания… Совсем недолго чувствовала она себя матерью возможного государя – до того рокового майского дня в Угличе. Пусть убогим было их с маленьким царевичем существование, но все-таки Марью именовали царицей, относились к ней с почтением, взирали подобострастно. Эти картины невинного счастья являлись ей потом в снах, тревожили и мучили недостижимой мечтой об их возвращении. И вот вдруг оказалось, что несбыточные мечты вполне готовы сделаться явью. Для этого нужно только одно – красивый, лукавый и непреклонный князь Скопин-Шуйский намекнул, нет, прямо высказал: нужно инокине Марфе признать неведомого человека своим сыном Димитрием.
Солгать принародно…
Нет, почему – солгать? А вдруг это правда? Вдруг свершилось то чудо, о котором ей столько раз неумолчно твердил брат Афанасий, состоявший в тайной переписке с Богданом Бельским? Слабым своим женским разумением она не знала, верить, не верить… А что оставалось делать, как не склониться пред судьбой, которая сначала даровала ей сына, а после отняла?
Отняла, чтобы вернуть! Вернуть и сына, и почести всенародные, и привольную жизнь. Мягкую постель, сладкий кус… Распрямить согбенные плечи, заставить вновь заблестеть угасший было взор и смягчить в улыбке скорбные уста…
С каждым днем, с каждым часом пути приближалась Москва. Приближалась встреча с сыном… о Господи! Она и сама скоро поверит, что неведомый царь – истинно ее сын!
Миновали Троице-Сергиеву лавру, куда возили когда-то на богомолье молоденькую царицу Марью Нагую.
…А теперь навстречу ей идет целое шествие – монахи во главе с архимандритом…
«Государыня-матушка… – доносится со всех сторон. – Государыня-матушка!»
Переночевали в Троице. Кругом только и говорили, что о чудесном спасении царевича. Марфа слушала это как дивную сказку: Бог навел в тот день слепоту на ее очи, помутил разум, хоронили-то чужого ребенка, как две капли воды похожего на царевича, а царевича спасли, спрятали верные люди…
Так вот, значит, как оно было? Может, и правда – так?
Впереди замаячило село Тайницкое. Теперь до Москвы уже рукой подать. А что это народу столько на дороге? Ишь, как рясно унизаны обочины людьми! Почему все кричат, руками машут? Неужто и здесь встречают инокиню Марфу? А это что за всадники приближаются? Ах, как одеты, каменья-то как жар горят! Никогда не видела инокиня Марфа такого роскошного платья… но царица Марья видела. Так одевались только при царском дворе.
Неужели?..
– Господи, будь что будет, на все твоя святая воля, Господи, наставь, вразуми меня, бедную! В руки твои вверяюсь! – зашептала она исступленно, то забиваясь в угол кареты, то вновь приникая к окну.
– Буди здрав государь-батюшка, многая лета царю Димитрию Ивановичу! – зазвенели голоса.