— О, он отправится в Рим и будет проведен в цепях во время моего победного шествия. Благородным римлянкам это должно понравиться.
Цезарь направился к лагерю, Гиртий начал спускаться вслед за ним. Оба шли молча. Деловито, словно муравьи, воины Цезаря выносили из ворот города имущество и грузили добычу на повозки. Кувшины, вышивки, чаши из серебра и бронзы, инструменты брадобрея, тазы для умывания, даже ночные горшки. Все, что может хоть что-нибудь стоить на рынке. Цезарь насчитал сорок две телеги с блестящими воинскими доспехами, медалями, драгоценностями, а также украшениями для конской сбруи и седлами. Вместе с золотом, серебром и имуществом горожан это представляло впечатляющее зрелище. Но для ненасытных аппетитов римлян и этого будет недостаточно.
Что дальше? Рабирий без конца подталкивает его идти в Египет и востребовать долг со старого царя, который теперь вновь сидит на троне. «Он тратит деньги, которые задолжал нам, на то, чтобы восстановить храмы и купить расположение своего народа, — жаловался Рабирий в своем последнем письме. — Не можешь ли ты с этим что-нибудь поделать?» Рассказы Антония о щедрости Египта были потрясающи. Хотя Сенат будет против, возможно, ему, Цезарю, следует отправиться туда и предъявить на все это права в пользу Рима. Его противники из числа сенаторов будут препятствовать такому усилению его мощи, но Цезарь предполагал, что, когда он пошлет им их долю египетских сокровищ, они не пожелают отослать эту долю обратно.
— Я сделал подсчеты, которые ты затребовал, господин, — сказал Гиртий. Он был любимым секретарем Цезаря — тихий, лишенный высокомерия, достаточно разумный, чтобы понимать мысли Цезаря, но недостаточно честолюбивый, чтобы сыграть на этом. — В целом мы покорили восемьсот галльских городов и деревень. Потери в живой силе среди мятежников составили в целом один миллион сто девяносто две тысячи, насколько я могу подсчитать.
— Спасибо, Гиртий, я оцениваю это примерно так же. Больше, чем все население Рима.
— Как ты думаешь, следует ли упоминать эти цифры в отчете? — спросил секретарь. — Они довольно пугающие. Особенно для тех, кто не знает, в каких обстоятельствах мы оказались здесь.
— Непременно упомяни, — сказал Цезарь. В конце концов, разве не римляне выдвинули идею о том, что нельзя уйти с войны, пока не выиграешь ее? Кроме того, Цезарь полагал, что эти цифры заставят его соотечественников трепетать от восторга, а вовсе не оскорбят их. — Моя репутация человека милосердного выше любых укоров.
Клеопатра в одиночестве шла по огромному залу к царской Палате приемов. Она искала отца. Хотя он теперь не любил, чтобы его беспокоили по вопросам управления страной, она часто испрашивала его совета, когда не могла получить удовлетворительной рекомендации от нового первого советника, Гефестиона, или когда не была уверена в собственных суждениях. Но в последний раз, когда она обратилась к царю по вопросу о пожертвованиях на один из новых храмов, он так яростно вскинул руки, что она отшатнулась.
— Я больной человек! — вскричал Авлет. — У меня сохнет селезенка, расползаются кишки, стынет печень, а грудь горит день и ночь, словно римский очаг. — Царь действительно выглядел нездоровым. За четыре года, прошедшие после его возвращения из изгнания, он стал потреблять вдвое больше еды и выпивки. Он сильно погрузнел, у него появилась одышка от ходьбы, от сидения на месте, от поглощения пищи и даже от разговоров. — Я становлюсь Брюханом, не так ли? Толстый, как один из тех африканских зверей, что рождаются в воде.
— Гиппопотамы, — напомнила ему дочь, стараясь говорить как можно более заботливым тоном.
Будучи в таком настроении, Авлет пугал ее — не тем, что он мог сделать с нею, но скорее тем, что он мог сделать с царством. С каждым вздохом он приближался к тому дню, когда будет не способен более вести дела. Клеопатра иногда обнаруживала, что разрывается между ожиданием этого дня и страхом перед ним.
Ей было семнадцать лет. Невысокая, все еще худая, как мальчишка-конюх, она научилась возмещать недостаток роста жесткой манерой поведения, а слишком детскую внешность — тщательно наложенной косметикой. Вместо того чтобы с утра первым делом вскакивать на коня, она быстро принимала ванну и позволяла облачить себя в одно из многочисленных одеяний — множество складок белого льна, которые приукрашивали фигуру, заставляя ее казаться выше. Длинные волнистые волосы Клеопатры, местами выгоревшие на солнце, укладывались в хитро закрученный пучок на затылке и закреплялись изящным гребнем из слоновой кости, который украшали алмазы, добытые в африканских копях. Хармиона накладывала на щеки царевны смолотую в пыль смесь корицы и имбиря; коричневый цвет этой смеси хорошо подходил к смуглой коже Клеопатры; она не желала видеть на своем лице румяна, подобные тем, которыми пользовались этот раскрашенный Рабирий и придворные проститутки. Хармиона красила в алый цвет губы и ладони царевны, накладывала тени на веки, чернила ресницы. Уверенной рукой обводила беспокойно двигающиеся глаза Клеопатры тонкой черной чертой. А потом служанка втирала миндальное масло в кисти, запястья и ступни царевны, под конец проходясь по ним жесткой замшей.
И так, скрыв свою юность под слоем краски, Клеопатра начинала долгий, полный забот день.
В это утро единственным ее спутником был страх. Каждый раз, когда она заговаривала о долге римлянам, Авлет начинал вести себя словно обиженный мальчишка-раб, не желающий выполнять свою ежедневную работу. «Я казнил своих врагов, а теперь меня мучают друзья, — жаловался царь. — Я не могу больше тратить деньги на умиротворение римлян. Они смеются надо мной, как смеялись над Брюханом». А потом он вперевалку уходил из комнаты, оставляя за спиной все неурядицы своего царства. Хотела бы Клеопатра, чтобы и она могла столь же легко ускользнуть от своих обязанностей! Тщетное желание.
Составляя в уме речь, которую ей следовало произнести перед царем, Клеопатра махнула стражнику, чтобы он приоткрыл двойные двери красного дерева, и легко проскользнула в щель, не уведомив о своем появлении. Авлет сидел на троне, над которым нависало гигантское изображение орла. Его одежды были распахнуты, а на коленях у него распростерся, словно младенец, нагой мальчик-подросток. Член мальчика был крепко зажат в ладонях Авлета, голова запрокинута назад, рот открыт. Слабые хриплые стоны срывались с губ подростка. Авлет с силой прижимался головой к спинке трона, погружая свое мужское естество в отверстие между ягодицами юнца. Клеопатра замерла, потрясенная. Оба, казалось, не замечали ее. Мальчик-водонос, хрупкий египтянин лет одиннадцати, скорчился на полу рядом со столиком, на котором стоял кувшин с вином. Он бросил взгляд на Клеопатру, а потом спрятал лицо в складках скатерти. «Наверное, боится, что его очередь следующая», — подумала царевна. Она развернулась и вышла прочь, сопровождаемая сладострастными стонами.
«По крайней мере, он составил завещание», — подумала она, ускоряя шаги и направляясь к кабинету первого советника. Шестью месяцами ранее дотошный Гефестион заставил Авлета назвать своими преемниками Клеопатру и ее младшего брата. Птолемей Старший все еще был ребенком, но предполагалось, что в будущем он станет мужем Клеопатры. Авлет объявил, что их будут именовать Филадельфами, божественной парой, где брат является возлюбленным сестры.