— Приносит, но лишь по контрасту, — сказал месье Брюль. — Если бы боксеров было столько же, сколько студентов, на руках носили бы того, кто лучше всех сдал общие экзамены.
— Может быть, — сказал Вольф, — но для насаждения выбрали-то культуру интеллектуальную. Что ж, тем лучше для физической… А теперь, если бы вы могли оставить меня в покое, это меня в высшей степени устроило бы.
Он сжал голову руками и на несколько мгновений забыл о месье Брюле. Когда он вновь поднял глаза, то месье Брюль исчез, а сам он, как выяснилось, сидит посреди пустыни золотого песка; свет, казалось, бил отовсюду ключом, а сзади до него доносился неясный шум волн. Обернувшись, он увидел в ста метрах от себя море — синее, теплое, эфирное — и почувствовал, как расцветает его сердце. Он разулся, бросил на песок сапоги, кожаную куртку и шлем и побежал навстречу сверкающей пенистой бахроме, что оторачивала небесно-голубую скатерть. И вдруг все закипело, обрушилось. Снова был вихрь, пустота и ледяной холод клети.
Сидя у себя в кабинете, Вольф внимательно вслушивался в происходящее вокруг. Над головой слышны были нетерпеливые шаги, которыми Ляпис мерил свою комнату. Лиль, должно быть, хлопотала по дому где-то неподалеку. Вольф чувствовал себя обложенным со всех сторон; за короткое время он растратил весь свой запас развлечений, уловок, позволяющих жить; у него уже не оставалось идей, ничего, кроме безмерной усталости, ничего, кроме стальной клетки; исход его покушения на воспоминания казался теперь сомнительным.
Он поднялся, по-прежнему не в своей тарелке, и отправился по комнатам на поиски Лиль. Она стояла на коленях перед ящиком сенатора на кухне. Она смотрела на сенатора, и глаза ее тонули в слезах.
— В чем дело? — спросил Вольф.
Между лапами сенатора дремал гавиан, а сам сенатор с мутным взором пускал слюну и напевал обрывки совершенно нечленораздельных песен.
— Сенатор, — сказала Лиль, и ее голос пресекся.
— Что с ним? — сказал Вольф.
— Не знаю, — сказала Лиль. — Он больше не понимает, что говорит, и не отвечает, когда с ним разговаривают.
— Но вид у него довольный, — сказал Вольф. — Он поет.
— Как будто он впал в маразм, — пробормотала Лиль.
Сенатор вильнул хвостом, и на мгновение ока что-то вроде понимания сверкнуло в его глазах.
— Точно! — заметил он. — Я впал в маразм и не намерен более из него выпадать.
И он снова принялся за свою душераздирающую музыку.
— Все нормально, — сказал Вольф. — Ты же знаешь, он супер стар.
— Он был так доволен, что у него есть гавиан, — ответила сквозь слезы Лиль.
— Довольство или маразм, — сказал Вольф, — это почти одно и то же. Когда больше нет никаких желаний, тогда и становишься маразматиком.
— Ох! — сказала Лиль. — Бедный мой сенатор.
— Заметь-ка, — сказал Вольф, — что есть два способа избавиться от желаний: иметь то, что хотел, или впасть в прострацию оттого, что этого не имеешь.
— Но он не может оставаться в таком состоянии! — сказала Лиль.
— Он же сказал тебе, что останется, — сказал Вольф. — В данном случае это блаженство, потому что он обрел то, что хотел. Думаю, что и в том, и в другом случае все кончается погружением в бессознательное.
— Это меня убивает, — сказала Лиль.
Сенатор предпринял последнее усилие.
— Послушайте, — сказал он, — это последний проблеск. Я доволен. Вам понятно? Мне-то уже нет надобности понимать. Я достиг полного удовлетворения, стало быть, и вегетативного тоже, и это — мои последние слова. Я восстанавливаю прерванную связь… Возвращаюсь к истокам… Поскольку я жив и больше ничего не желаю, у меня больше нет надобности в разуме. Добавлю, что с этого мне и следовало бы начать.
Он с видом гурмана облизал нос и испустил неприличный звук.
— Я функционирую, — сказал он. — Остальное — шуточки. А теперь, теперь я возвращаюсь в строй. Я вас люблю, может быть, я буду понимать вас и дальше, но я ничего больше не скажу. У меня есть мой гавиан. Найдите своего.
Лиль высморкалась и погладила сенатора. Тот повилял хвостом, уткнулся носом в шею гавиана и задремал.
— А если их на всех не хватает, этих гавианов? — сказал Вольф.
Он помог Лиль встать.
— Увы! — сказала она. — Из меня гавиана не получится.
— Лиль, — сказал Вольф, — я так тебя люблю. Почему же я не так счастлив, как сенатор?
— Дело в том, что я слишком мала, — сказала Лиль, прижимаясь к нему. — Или же ты ошибаешься. Принимаешь одно за другое.
Они ушли с кухни и уселись на большой диван.
— Я перепробовал почти все, — сказал Вольф, — и нет ничего, что я хотел бы сделать еще раз.
— Даже меня обнять? — сказала Лиль.
— Разве что, — сказал, делая это, Вольф.
— А твоя старая ужасная машина? — сказала Лиль.
— Она меня пугает, — пробормотал Вольф. — То, как переосмысливаешь вещи там, внутри…
От неудовольствия, где-то в районе шеи у него начался нервный тик.
— Все делается для того, чтобы забыть, но сначала передумываешь все заново, — продолжал он. — Ничего не опуская. С еще большим количеством деталей. И не испытывая того, что испытывал когда-то.
— Это так тоскливо? — сказала Лиль.
— Невыносимо. Невыносимо тащить за собой все, чем ты был раньше, — сказал Вольф.
— Ну а меня ты не хочешь увести с собой? — сказала Лиль, лаская его.
— Ты прекрасна, — сказал Вольф. — Ты нежна. Я люблю тебя. И я обманулся.
— Ты обманулся? — повторила Лиль.
— Иначе и быть не может, — сказал с неопределенным жестом Вольф, — пентюх, машина, возлюбленные, работа, музыка, жизнь, другие люди…
— А я? — сказала Лиль.
— Да, — сказал Вольф. — Была бы ты, но невозможно залезть в шкуру другого. Получаются двое. Ты полна. Ты вся целиком — это слишком; а сохранения заслуживает все, вот и нужно, чтобы ты была иной.
— Залезь ко мне в мою шкуру, — сказала Лиль. — Я буду счастлива: ничего, кроме нас двоих.
— Это невозможно, — сказал Вольф. — Чтобы влезть в чужую шкуру, надо убить другого и содрать ее с него для себя.