На рынке уже в воротах мы влипли в толпу аквариумистов. Здесь был лязг, хруст, гвалт, давка. В прозрачных банках бились огненные барбусы, кардиналы, гурами, макроподы, сомики, скалярии и петушки. То там, то сям из толпы высовывались рыбы-телескопы с такими чудовищно выпуклыми глазами, какими, наверно, и впрямь стоило бы поглядеть на Луну.
– Трубочник! – кричал кто-то где-то за толпой. – Трубочник! Самый мелкий,
самый маленький,
самый махонький,
самый мельчайший трубочник.
– Инфузория на банане! – вполголоса предлагал вполне интеллигентный человек и показывал всем банку, доверху забитую инфузориями.
Меня стиснули двое. Один продавал улиток, а другой покупал их. Я встрял между ними, и покупатель так давил меня в спину, будто хотел просунуть сквозь нее рубль.
– Красного неона Петух уронил! – заорал кто-то, и толпа развалилась.
Я выскочил на свободное место и чуть не упал на человека, стоящего среди толпы на коленях. Это был Петух – знаменитый на рынке рыбный разводчик.
– Стой! – крикнул Петух и яростно снизу посмотрел на меня. А потом быстро пополз на четвереньках и вдруг – ах, черт! – уткнулся носом в землю прямо у моего ботинка. Он накрыл губами красную с золотом рыбку, трепещущую на земле. Да ведь и нельзя хватать пальцами красного неона, только губами, только губами, чтобы не повредить нежнейших его плавничков.
Вскочив на ноги, Петух выплюнул неона в изогнутую стеклянную колбу. Да, это был красный неон – редкая рыбка с притоков реки Амазонки. Три пятьдесят штука.
А в голубиных рядах и народу и голубей было полно. Голуби – носатые, хохлатые, ленточные, фильдеперсовые, жарые – трепыхались в садках, плетенках, корзинках, за пазухами и в руках у продавцов и покупателей. Десять… двадцать… пятьдесят… сто монахов хлопали крыльями, клевали коноплю, переходили из рук в руки.
– Крендель! Здорово, Крендель! – заорал какой-то парень и под нос Кренделю сунул кулак, в котором был зажат голубь. – Хочешь черно-чистого?
– Крендель пришел! Монахов своих ищет!
– Моньку у него украли!
– Когда?
– Вчера?
– Моньку-то моего никто не видал? – спрашивал поминутно Крендель.
– Пара рубликов! Пара рубликов! – тянул меня за рукав пожилой голубятник. – Бери, пацан, не прогадаешь!
У одной клетки, где сидели как раз пять монахов, Крендель остановился. Это были не те монахи, но хорошие, молодые, ладные.
– Чего уставился? – сказал Кренделю хозяин, голубятник-грубиян по прозвищу «Широконос».
– А чего? – сказал Крендель.
– А то, – ответил Широконос.
– Ладно, ладно, – сказал Крендель.
– Еще бы, – добавил я.
– Гуляй, гуляй, – сказал Широконос. – Не твои монахи.
– Подумаешь. Поглядеть нельзя.
Мы отошли было в сторону, но Широконос сказал вдогонку:
– Дурак ты, и все. Бублик.
Крендель побагровел.
– Кто бублик? – сказал он и, прищурясь, подскочил к Широконосу.
– Моньку прошляпил – дурак. На Птичьем ищешь – опять дурак.
– Это почему же?
– Кто ж понесет Моньку на Птичий? Здесь его каждая собака знает.
– Куда ж тогда нести?
– Думай. Мозгами.
– Куда? – растерялся Крендель. – Не пойму куда.
Широконос презрительно посмотрел на него и сплюнул:
– В город Карманов.
Крендель позеленел.
Мы и раньше слыхали про город Карманов, но как-то в голову не приходило, что монахи могут туда попасть. А ведь в Карманове тоже был рынок, на котором продавали все, что угодно. Бывали там и голуби, и, как правило, такие голуби, которые «прошли парикмахерскую».
Так уж получается на свете, что не только люди ходят в парикмахерскую. Голубям она бывает порой тоже необходима. К примеру, есть у тебя чистый голубь, но кое-где белоснежную его чистоту нарушают досадные черные или рыжие перья. Значит, этот чистый не так уж чист. Что делать? В парикмахерскую его, а потом – на рынок.
Почти все голубятники – неплохие парикмахеры, но встречаются среди них большие мастера этого дела. В городе Карманове и жил, говорят, голубиный парикмахер «Кожаный». Ему носили ворованных голубей, и он делал им такую прическу, что родной отец не мог узнать.
– Если они в парикмахерской, – задумчиво сказал Крендель, – хана.
– Еще бы, – согласился я.
– А ты помалкивай, – разозлился вдруг Крендель. – Тоже мне знаток. Будешь много болтать – сам отправишься в парикмахерскую. Вон какие патлы отрастил!
Через полчаса мы были уже на вокзале. Здесь толкалось много народу, и мне казалось, что это те же самые люди, которые только что были на Птичьем. Они бросили своих хомяков, схватили лопаты, авоськи и ринулись к поездам.
– Где Бужаниновский? – кричал кто-то.
– А в Тарасовке остановится?
Дачники-огородники, с лейками, сумками, саженцами, закутанными в мешки, толпились у разменных касс, топтались у табло, завивались очередью в три хвоста вокруг мороженого.
«Где Бужаниновский? Где Бужаниновский?» – слышалось то и дело.
– А в Тарасовке остановится?
– Поезд до Бужанинова, – рявкнуло под стеклянными сводами вокзала, – отправляется с третьего пути. Остановки: Карманов, далее везде.
Не успел заглохнуть голос, как весь вокзал кинулся на третий путь, по-прежнему беспокоясь: «Где Бужаниновский?»
Выскочив на перрон, пассажиры наддали жару, а мы с Кренделем ныряли то вправо, то влево, виляли между чемоданами и узлами, стараясь первыми впрыгнуть в вагон. Но это нам никак не удавалось: то встревал какой-нибудь чудовищный саквояж, то братья-близнецы, поедающие мороженое, то седой полковник с тортом в руках. Наконец мы втиснулись в вагон, в котором не было ни капли места. Все было занято, забито, заполнено.
– Давай сумку! Давай сумку! – кричали все чуть не хором.
– Займи мне место!
– А в Тарасовке остановится?
Вдруг послышалось шипенье, двери вагона съехались, прищемляя рукава и чемоданы, пассажиры дружно уклонились в сторону Москвы – поезд мягко тронулся.
Пробиваться в вагон мы не стали, застряли в тамбуре. Нас прижимали то к одной стене, то к другой и, наконец, притиснули к остекленным дверям, на которых было написано:
НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ!
На той двери, к которой прислонили меня, некоторые буквы в надписи были стерты, и она читалась так:
НЕ СЛОН Я!