– Да. А где он сейчас?
– В Сан-Франциско. Он пересек всю страну и везде провалился. Но это вовсе не его вина. Он отправился туда слишком поздно. У американцев теперь полным-полно своих героев. Кроме того, как вам известно, они не обладают полностью развитым классовым сознанием. Они не воспринимают Триммера как предвестника пролетариата. В нем они видят типичного британского офицера.
– А что, разве они не замечают шевелюру этого парня? Я имею в виду не то, как он подстрижен, а то, как она растет. Что-что, а его шевелюра должна иметь для них достаточно пролетарский вид. Вы согласны?
– Такие вещи до них не доходят. Единственное, что нам остается, – это перебрасывать его все дальше на запад. Возвращать его в настоящий момент в Соединенное Королевство, по-моему, нецелесообразно. На то есть причины. Их можно было бы назвать основанными на сострадании.
– Перед нами стоит еще более сложная проблема – генерал Ритчи-Хук. Он окончательно разругался с Монти [98] , остался без должности и продолжает надоедать начальству. Я не совсем понимаю, почему нас считают ответственными за него.
– Вы считаете, что они смогли бы работать в паре и поражать воображение лояльных индийцев?
– Нет.
– Я тоже. Только не Ритчи-Хук. Стоит индийцам увидеть его, как они перестанут быть лояльными.
– Ради бога, уладьте все это сами. Меня тошнит от одного имени этого человека.
Генерал Уэйл тоже сознавал, что зенит его возможностей миновал и что в дальнейшем он может двигаться только к закату. В его прошлом был такой бредовый эпизод, когда он помог отправить на верную смерть в Дьепп многих канадцев. Он участвовал в планировании еще более крупных авантюр, из которых ничего не вышло. Теперь Уэйл оказался там же, откуда начинал в самый критический час для своей страны, но с незначительными возможностями причинить новый вред. Он занимал ту же комнату, его обслуживали те же люди из ближайшего окружения, что и в годы наибольшего расцвета. Однако он потерял свои легионы.
В положении Людовича также наметился застой. Его заместитель – он же начальник штаба – остался, но инструкторов отозвали. Ему перестали присылать новых «клиентов» для прохождения курса парашютной подготовки. Однако Людович был доволен.
В Шотландии он отыскал себе машинистку. Выбрал он ее потому, что она показалась ему наиболее изолированной от враждебного влияния тех, кто предлагал свои услуги литературному приложению к «Таймсу». На протяжении всей зимы он еженедельно посылал ей пакет с рукописью и взамен получал две отпечатанные копии в разных конвертах. Она подтверждала почтовой открыткой получение каждого пакета, но оставался четырехдневный интервал, во время которого Людович испытывал приступы острого беспокойства. В те дни на железных дорогах многое разворовывали, но так уж получилось, что роман Людовича избежал этой участи. Сейчас, в начале июня, он закончил его полностью, и теперь рукопись лежала перед ним в двух пачках, обернутых в бумагу и перевязанных бечевкой. Он приказал Фидо лечь в корзинку и уселся читать последнюю главу не ради того, чтобы исправить опечатки, так как он писал разборчиво и машинистка была опытная, не для того, чтобы отшлифовать или изменить что-нибудь, так как работа казалась ему совершенной (и, по существу, была таковой), а просто ради наслаждения своим собственным произведением.
Поклонники его эссе (а таких было немало) не угадали бы автора этой книги. Это был очень яркий, почти кричащий рассказ о любовной истории и драматических событиях большого накала. Но книга не была старомодной. Людович, правда, не знал этого, но не менее полдюжины других английских писателей, с отвращением отвернувшись от тягот войны и от чреватых опасностями социальных последствий мира, уже в то время, каждый в отдельности и втайне один от другого, от Эверарда Спрюса, Коуни и Фрэнки, создавали книги, которые уводили бы из скучных серых аллей тридцатых годов в ароматные сады недавнего прошлого, преображенные и освещенные расстроенной памятью и воображением. Людович на своем уединенном посту оказался участником этого движения.
Несмотря на всю свою яркость, книга Людовича не была радостной. Ее страницы были залиты меланхолией, усиливающейся к концу повествования.
Поскольку о каждом литературном персонаже можно было бы сказать, что он имеет прототипа в реальном мире, героиней романа был сам автор.
Читая последние страницы, Людович четко осознал, что вся книга представляет собой описание подготовки к смерти леди Мармадьюк – длительному, церемониальному убийству, подобному убийству быка на арене цирка. За исключением того разве, что в книге отсутствовало насилие. Временами Людович побаивался, как бы его героиню не замуровали в пещере или не бросили дрейфовать в открытой лодке. Но то были химеры. В стиле раннего и более счастливого века леди Мармадьюк просто зачахла. Ее недуг был безболезненным и точно не определенным. Под тяжелой рукой Людовича она чахла, худела, становилась прозрачной; кольца соскальзывали с ее пальцев на богатое покрывало шезлонга, когда на далеких восхитительных вершинах гор замирали последние лучи света. Он колебался, выбирая название, примеривая многие невразумительные идеи, возникавшие при недавнем чтении. И вот, наконец решившись, он начертал большими буквами вверху на первой странице: «ЖЕЛАНИЕ СМЕРТИ».
Лежавший в своей корзине Фидо, почувствовал, что хозяин возбужден, нарушил приказ, запрещавший ему разделять с ним эмоции, вспрыгнул на крепкие колени Людовича и, не получив замечания, остался там, пожирая его своими глазами, более светлыми и выпуклыми, чем глаза хозяина.
– Что мне страшно хочется узнать, – призналась Кирсти, – так это как все сложилось у Гая и Вирджинии после того, как она переехала на Карлайл-плейс. В конце концов прошел добрый месяц, прежде чем ее фигура начала расплываться.
– А меня это совсем не интересует, – заметил Йэн.
– Вряд ли теперь можно задать ей этот вопрос. После нашей размолвки мы помирились; ничего хорошего в том, чтобы долго дуться друг на друга, нет, правда ведь? Но какой-то холодок все же остался.
– Почему тебя так интересует это?
– А тебя нет?
– Между мной и Вирджинией прохладные отношения сохранялись многие годы.
– Кто был там сегодня вечером?
– Прямо-таки целый салон. Пердита привела Эверарда Спрюса. Была еще одна – я ее не знаю, – которую звали леди Плессингтон; пришел какой-то священник. Все было бы очень мило, если бы не акушерка, которая то и дело показывала нам младенца. Вирджиния просто не переносит его вида. Если верить романам и фильмам, ребенок должен был бы преобразить Вирджинию. Но этого не случилось. Ты заметила, она всегда называет его «оно» и никогда – «он». Акушерку она зовет Дженни. Старина Перегрин говорит о ребенке как о Джервейсе. Они уже окрестили его. Когда он ее спрашивает, как чувствует себя Джервейс, Вирджиния, по-видимому, ощущает неловкость. «О-о, вы имеете в виду ребенка? Спросите у Дженни».