Они не были индивидуалистами по своему складу. Потому, если забежать вперед, так органично они почувствовали себя в «команде Горбачева» – и сами дали ей такое название.
Где можно было в советские годы найти условия для такого коллективного – притом легального («заодно с правопорядком») труда?
Только в партии. Той, которая была единственной и правящей. Ведь подпольные организации появившихся постепенно в послесталинское время историков-нео-марксистов, любых диссидентов не давали возможности действия «со всеми сообща» – только в очень узкой группе.
Но «со всеми сообща», как скоро стало ясно, не получилось и в партии.
Та часть «шестидесятников», которая оказалась на фронте, вступила в партию там, нередко перед боем, на трагическом подъеме чувств. Те, кто не попали по возрасту на фронт, вступали после доклада Хрущева – в 1956–1958 годах – с целью исправлять партию изнутри.
Исправлять не получалось.
А потом это членство становилось тормозом в освобождении собственной мысли. Потому что объяснение мира невольно приспосабливалось к своему личному положению. Ведь человек-то знал про себя, что он – порядочный! Нередко – порядочнее, самоотверженней, бескорыстней многих беспартийных, занятых только своими личными делишками.
И тогда ему приходилось доказывать и себе и другим, что он служит правильной идее…
Так во второй половине 50-х сформировался слой, объединенный общими ценностями и целями. Они могли обсуждаться вслух – а могли и сами собой подразумеваться. Все эти люди думали о важных для них вещах примерно одинаково.
Их объединял еще один общий признак. XX съезд и доклад Хрущева стали для каждого из них огромной важности рубежом. Доклад коснулся их лично – имен и судеб их близких.
Как вы уже знаете, это были дети расстрелянных или отбывших сроки в лагерях – и после смерти Сталина, еще до доклада Хрущева, уже возвращавшихся оттуда. Сначала без особой огласки и безо всяких извинений (это Хрущев предпишет реабилитацию – то есть извинения власти).
У Булата Окуджавы и Василия Аксенова отцы расстреляны, а матери вернулись после долгих лет лагерей. У Лена Карпинского расстреляны оба родителя.
Мученическая смерть, как и многолетнее лагерное выживание теперь были признаны несправедливыми. Погибшие или потерявшие лучшую часть жизни в лагерях Колымы, Магадана и множества других оказались невиновными.
И вот что надо обязательно принять во внимание, чтобы хоть немного понять ту эпоху и ее людей.
Поскольку пытки, к кому бы они ни применялись, есть абсолютная мерзость, сами мучения этих людей в пыточных камерах как бы искупали личное участие этих людей в Октябрьском перевороте, Гражданской войне и пореволюционном разрушении страны – в уничтожении ее крестьянства, ее образованного слоя и т. п. Потому про человека, которого пытками заставили «признаться», что он – японский шпион, а потом расстреляли, говорить: «сам же и виноват», – согласитесь, как-то неэтично.
Для их детей вперед выступило главное – погибшие отцы воевали за Октябрь. И детям трудно стало от него отказаться…
И все-таки – все еще сложнее.
Люди, которых я стараюсь описать в этой главе, не могли жить и действовать вне представления о главной цели. Они нуждались в вере во что-то. Множество людей прекрасно обходятся без нее. Тем, кто не может жить без этого, было тяжелее – потому что иной веры, кроме веры отцов, они себе в те годы не представляли.
За верой естественным образом шла надежда. Время Оттепели, время шестидесятников – это время надежд. Радостный, оптимистический, молодой порыв ощущался в песнях к тогдашним кинофильмам – например, в песне на слова Геннадия Шпаликова к фильму Г. Данелия «Я шагаю по Москве» (1963):
Бывает все на свете хорошо,
В чем дело, сразу не поймешь, —
А просто летний дождь прошел,
Нормальный летний дождь…
Шестидесятники надеялись, что сумеют очистить революционные ценности «ранних» коммунистов – их отцов. Очистить от кровавой грязи террора, освободить от фальшивого звучания сталинских лет. Так, помимо веры и надежды, появился и необходимый этому слою мотив борьбы.
Сначала – борьбы за решения XX съезда, то есть за полный расчет со Сталиным, убийцей миллионов.
Ведь быстро стало ясно, что предстоит именно борьба – с теми, кто с ними вовсе не согласен. Тогда еще об этом своем несогласии, о любви к Сталину (даже писать эти слова тяжело…) еще не заявляли громко – так, как делают это, не стесняясь, сегодня.
И Евгений Евтушенко пишет в 1962 году, после решения XXII партсъезда о выносе Сталина из мавзолея и непубличного его захоронения у Кремлевской стены, стихотворение «Наследники Сталина».
Позже, в брежневское время, это стихотворение уже не перепечатывалось – плохо говорить публично о Сталине стало теперь нельзя, – но, правда, и хорошо тоже!
Стихотворение распространялось в списках.
.. А гроб чуть дымился.
Дыханье из гроба
текло,
Когда выносили его
из дверей мавзолея.
…И я обращаюсь
к правительству нашему с просьбою:
удвоить,
утроить у этой стены караул,
чтоб Сталин не встал
и со Сталиным – прошлое.
После насильственной отставки Хрущева и конца Оттепели часть шестидесятников пошла на обострение в отношениях с режимом. Эти люди ставили подписи под разнообразными письмами протеста, работали на Самиздат и Тамиздат. Некоторые и вовсе ушли в диссиденты – готовы были вновь оказаться в лагерях, но только не терпеть.
Часть же стремилась сохранить возможность реальных действий – они еще не потеряли веры в эту возможность.
С теми, кто обострял отношения с властью, первое время расправляться тоже было не так просто.
Почти все эти люди в той или иной степени принадлежали к партийной номенклатуре. (О том, что это такое, подробнее дальше.)
Одни – «по происхождению» (по их расстрелянным и посмертно реабилитированным родителям – старым партийцам, занимавшим высокие должности). Так Пельше – глава Комитета партийного контроля – не дал исключить из партии Лациса просто по старому, еще подпольному, дореволюционному знакомству с его отцом…
Другие – по собственному послужному списку: среди них – работники горкомов и райкомов, собкоры партийных изданий. Третьи – по еще не ушедшему из общественной памяти их личному фронтовому прошлому.
Уже упоминавшийся Александр Пятигорский вспоминает, что Лен Карпинский «хотел быть Первым секретарем ЦК КПСС». Он был первым секретарем Горьковского (то есть – Нижегородского) обкома ВЛКСМ в конце 50-х, потом стал вторым секретарем ЦК ВЛКСМ – по пропаганде (1958–1962). Считался там лидером «либерального», то есть «истинно-ленинского» крыла; в 1962–1967 годах – член редколлегии «Правды», глава отдела пропаганды марксистско-ленинской теории; в 1967–1969 – спецкор «Известий» (по сведениям историка Н. Митрохина, бравшего интервью у Пятигорского).