Спустя два дня после советского вторжения в Чехословакию в августе 1968 года Александр Галич, один из самых известных и любимых бардов – Окуджава, Галич, Высоцкий, – написал под влиянием этого события, очень остро воспринятого всеми интеллектуалами, «Петербургский романс». И 24 августа 1968 года он впервые исполнил его в широко известной московской интеллигенции квартире Льва Копелева – в тех самых «аэропортовских домах», о которых мы уже говорили, в которых жила и семья Гайдаров.
В песне речь шла о восстании декабристов на Сенатской площади и о том офицере, который не решился выйти утром на площадь. И было прямое обращение к современникам:
И все так же, не проще,
Век наш пробует нас —
Можешь выйти на площадь
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Наутро после пения Галича, 25 августа 1968 года, на Красную площадь с плакатами протеста, резко осуждавшими вторжение в Прагу, вышли семеро. Среди них – Наташа Горбаневская, поэтесса, с нашего московского филфака, кормящая мать, – вышла с трехмесячным сыном в коляске. Она знала, что ее заберут, и потому не могла оставить его дома: надеялась, что в любом случае ей дадут все-таки его кормить…
Спустя годы один из этих семерых, слушавший накануне Галича, вспоминал, что, в волнении слушая строки песни, едва удержался, чтобы не рассказать об уже намеченной на завтра демонстрации: «Когда Галич пел: “Смеешь выйти на площадь”, я чувствовал, что это обращено прямо ко мне. Никогда я этого не забуду».
По-видимому, и дружеская среда Егора Гайдара чувствовала четырьмя годами позже (когда все вышедшие на Красную площадь в 1968 году уже сидели) то же самое – что это обращено прямо к ним.
«Все это продолжалось где-то год, – рассказывает дальше Виктор Васильев. – В основном, это были обсуждения: что делать, к чему призывать, какими методами бороться. Постоянно стоял вопрос, чтобы привлекать новых людей, хотя это было очень опасно. Много было разговоров про историю: про опыт и нашей страны, и мира, и особенно всякой революционной деятельности. Много спорили. Например, я вначале сохранял много иллюзий, типа того, что все беды от Сталина, испортившего хорошие ленинские идеи. Последние несколько месяцев все разговоры были, конечно, про планируемую акцию: разнос листовок. Как соблюсти все возможные предосторожности. И почти ничего – про то, что делать дальше.
Видимо, понимали, что “дальше” вряд ли будет».
Происходило это в двух основных местах, одно из них – дома у Егора Гайдара.
«Мы эту листовку отпечатали на машинке, потом сфотографировали. Потом делали копии: печатали с негатива. И так напечатали 2 ООО штук…
Осенью, где-то в ноябре 1974 года собирались мы устроить эту разброску листовок. Но до распространения не дошло.
За пару недель до того, точной даты не помню, это таким образом пришло к концу…
Мы составили план, как разносить. Мы были очень умные: решили разносить не ночью, а поздним утром – раскладывать по почтовым ящикам. Тут, с одной стороны, толпа, идущая на работу, уже схлынет, а с другой стороны, вид человека что-то разносящего не вызывает большого подозрения.
Но, повторяю, до этого не дошло.
Потому что вроде бы стало понятно, что нас вычислили. Возникло подозрение, что за нами следят: кто-то проболтался, кто-то попытался привлечь кого-то не того. У нас же была главенствующая идея – привлекать новых членов.
И вот появилось подозрение (с большой вероятностью), что за нами уже следят. И ждут, когда мы проявимся. И надо закруглять это дело и уничтожать улики» (КР).
…Виктор Васильев рассказывал мне, что Егор собрал всех и сказал: отца человек из «органов» по старому знакомству предупредил, что его сына и всю компанию выследили и вот-вот будут брать. И Егор все это рассказал сотоварищам. Тогда и стали решать, что делать.
«Было голосование: сжечь листовки или спрятать? И было решено, что – полностью ликвидировать».
Виктору Васильеву помнится, что, кажется, семь человек были за то, чтобы сжечь, четверо – за то, чтобы спрятать…
Вот что рассказывала об этом мама Егора Гайдара корреспонденту журнала «Огонек» в декабре 2010 года:
«.. У них был кружок ребят, которые собирались, обсуждали, протестовали. Даже ходили листовки раскидывать. Это было ужасно, потому что репрессивная машина у нас была всегда хорошо налажена. Мы с Тимуром стояли на балконе всю ночь и ждали, когда он вернется. Единственно, что я помню, – это жуткое было переживание. Он вернулся под утро. К счастью, никаких последствий. Один из его друзей вынужден был уехать за границу, родители его быстро отправили… Да, время было опасное. Ну, слава Богу, Тимуру удалось убедить его, что таким путем не надо бороться. Бороться надо путем серьезной подготовки к тому, чтобы в экономике нашей страны что-то поменять.
Они были очень политизированные ребята. Ведь Егор долго жил с нами в Югославии и мог сравнить. Он очень много читал…»
Снова – к рассказу Виктора Васильева:
«И вот эта ночь, про которую вспоминает Ариадна Павловна, это была ночь, когда мы с этим делом разбирались. Сожгли их в большом тазу, но не ночью тогда, а, пожалуй, на следующий день.
Видимо, родители Гайдара догадались еще раньше. Был такой эпизод. В какой-то момент, когда мы собрались как-то у Егора в комнате, потом разошлись, к нему подошел Тимур Аркадьевич и заговорщицки спросил: “А где у вас тут продается славянский шкаф?” То есть понимание того, что происходит какая-то конспирация, у него точно было. В какой-то момент реагировал шутливо. А потом, может быть, они действительно перепугались.
.. Я должен сказать, что Гайдар потом к этому очень скептически относился. Он считал, что это было для него чересчур инфантильно. В 15 лет еще можно было бы, но в 17 – это уже несерьезно. Он говорил: “Какое это было все-таки мальчишество…”
Он ощущал тогда себя 17-летнего уже более взрослым. Было видно, что он этого стесняется.
Страшно было на самом деле. Со мной бывало по ночам: просыпался, потому что останавливалось сердце от страха. Мы ведь как раз перешагнули 18-летие вот по ходу этой истории. А это означало уже совсем другие сроки в случае приговора. Но отступать было нельзя» (КР).
Да, отступать совсем молодым, очень честным и несомненно смелым людям было нельзя. И вынужденное отступление Егором очень и очень обдумывалось.
Он не хотел потратить жизнь без смысла и прока: разбросать листовки – и уже точно, теперь он это знал, сесть на долгие годы, не сделав того, что он хотел и мог сделать.
Он наверняка не раз это продумывал и пытался себе представить. Вот они пишут листовки. Ну, час, два, три… Вот разбрасывают. Еще несколько часов. Затем их берут. Полгода – не меньше – в следственном изоляторе. Допросы. Нужных книг нет, заниматься нельзя. Это Егору очень трудно себе вообразить: без серьезных книг, серьезных занятий он себя уже не мыслит. Затем – приговор, и долгие годы (меньше пяти-семи лет советский суд за эти дела не давал) умственного бездействия. Здесь воображение Егора отказывало.