— Что еще за «хотя», мамуля?!
— Зоя Летавина могла опередить меня.
Дядя Костя сидел на крыльце, привалившись к перильцам, и, похоже, дремал. В его руке зажат был стакан с апельсиновым соком, черная куртка небрежно наброшена на плечи. Неестественно бугрившийся бицепс казался надутым, и хотелось ткнуть в него иголкой, чтобы выпустить воздух.
— Эта чертова кошка… — сказал он сипло, едва только я приблизился.
— Ее зовут Читралекха, — на всякий случай напомнил я.
— Это не повод, чтобы орать все утро.
— Она будет злиться, пока вы не уедете.
— Ты тоже хочешь, чтобы мы уехали поскорее?
— Я?.. Пожалуй, нет. Это мама… она не очень-то любит компании.
— Раньше любила… Знаешь, как мы ее звали?
— Титания, — сказал я горделиво.
— Черта с два! — фыркнул он. — Титанией она стала много позже, когда начала коллекционировать скальпы…
— Какие скальпы?!
— Мужские. Не дергайся, дружок, это метафора. Так вот, мы звали ее Лешка-Многоножка. Потому что она была тощая, как паук-сенокосец, и всюду за нами ползала. И все время обдирала коленки. Отсюда другое прозвище — Ленка Драная Коленка. Мы, если хочешь знать, росли вместе.
— Я узнал об этом нынче утром.
— Да уж, наверное… Был такой поселок Оронго, затерянный в монгольских степях. Сейчас на его месте город с тем же именем, там живет моя мама, а из нашей прежней оравы не осталось никого. Кроме меня, потому что, пока я на Земле, я живу в доме своей мамы.
— Значит, вы тоже маменькин сынок?
— Точно. Хотя, в отличие от тебя, своего отца я знаю. Мы даже виделись пару раз…
— Наверное, я тоже был бы не прочь повидать своего.
— Ты уверен?
— Что тут такого?
— Твой отец был аристократ из Черных Эхайнов. Что, смею заверить, не подарок. Скверный характер, дурные — по земным понятиям! — манеры. Склонность к насилию и немотивированному рукоприкладству. Тщательно культивируемая с детства ненависть к человечеству как к биологическому виду. Фактически мы находимся в состоянии войны.
— Вот глупости, — сказал я. — Как можно ненавидеть все человечество сразу?
— Ты ведь не любишь, наверное, змей? Или пауков?
— Ну… не знаю…
— Тогда ты очень необычный молодой человек… Сформулируем иначе: некоторые люди — и таких большинство! — на дух не переносят отдельных представителей пресмыкающихся и паукообразных. Кое-какие недоросли четырнадцати лет от роду не любят… ну-ка, что ты не любишь до мурашек по коже?
— Гречневую кашу, — проворчал я.
— …не любят гречневую кашу. И все же, те, кто терпеть не может змей, встречаются намного чаще. Потому что эту неприязнь мы унаследовали от дикого предка, каковой принужден был делить ночлег на деревьях с гигантскими рептилиями плиоцена, а те были сильнее и своим превосходством беззастенчиво пользовались.
— Наверное, змеи тоже до мурашек должны ненавидеть людей.
— О да, — оживился он, — хотя вряд ли они расскажут об этом в обозримом будущем! Вот и эхайны ненавидят людей на таком же генетическом уровне.
— Как змеи?
— Примерно.
— Тогда и я должен ненавидеть. Но я ничего не чувствую!
Он внимательно посмотрел на меня. Будто изучал.
— У тебя все по-другому. В тебе не культивировали этот атавизм специально. Напротив, его всячески подавляли, без устали повторяя простую мысль: человека надо любить, всякий человек достоин любви. И вот что я тебе скажу: это истинная правда. Погляди вокруг себя — можно ли не любить этих женщин?
— Нельзя! — легко согласился я.
— А можно ли не любить того же меня?
— М-мм…
— Знаю, знаю, что нельзя, и ты это знаешь, как бы ни пытался сейчас возражать своим инфантильным мыком. Просто ты не изведал еще всех моих достоинств, отчего и сомневаешься. Даю руку на отсечение, что нет среди твоих друзей и подруг ни единого экземпляра вида homo sapiens, не достойного любви. Я прав? Человеку нужно изрядно потрудиться, чтобы завоевать право на нелюбовь…
— Н-ну…
— Антилопу гну, — промолвил дядя Костя благодушно. — Я больше скажу: это следствие универсального правила, которое мне очень нравится. Сформулировать его можно примерно так: всякое разумное существо в Галактике вправе рассчитывать на любовь, любить и быть любимым. Хотя нескольким безукоризненно разумным индивидуям все же удалось добиться моей ненависти… — Он вдруг встрепенулся. — А ответь-ка мне откровенно, как мужик мужику, на совершенно мужской вопрос: у тебя есть подружка? Я имею в виду не абстрактного товарища женского пола, а такую подружку, с которой тебе хотелось бы проводить неоправданно много времени… шляться по морскому берегу… прыгать на танцульках… целоваться?..
— Н-ну… — снова сказал я и призадумался.
Не было у меня никого, вот что странно. Так, пустяки разные.
— К чему вы клоните? Что я какой-то ненормальный?
— Нормальный ты, успокойся. Вполне нормальный… мальчишка-эхайн. Будто я не вижу, как ты на Ольгу смотришь!
— Ну, и как? — спросил я с вызовом.
— Как… как голодный на кусок хлеба с маслом и ветчиной. Не очень удачная метафора, ты, небось, в жизни еще не испытывал настоящего голода, не знаешь, что это такое. В общих чертах, это выглядит так: вначале в твоем воображении возникает небольшой кусочек черствого хлебушка. Затем он увеличивается, заполняя твои мысли целиком и совершенно вытесняя все прочие рефлексии. Затем он сам собой покрывается толстым слоем желтовато-белого масла…
Я сглотнул.
— Но это еще не конец, — продолжал он безжалостно. — Конец наступает, когда на масло плавно опустится ломоть розовой, почти без прожилок, ветчины.
Уж как угодно, а мне сразу захотелось бутерброда с ветчиной. С розовой.
— А если на ветчину падет листик нежно-зеленого салата, — довершил он пытку, — такого, знаешь, с капельками изморози… тогда пиши пропало. Вот так, от малого к большому. Это, братец ты мой, природа.
— Какая еще… при чем тут природа?!
— А при том, что человек, что бы он из себя ни строил, как ни кичился бы своим интеллектом, культурой, цивилизацией и прочими прибамбасами, все равно в самой глубине своего прямоходящего и практически лишенного волосяного покрова организма, на уровне клеточной памяти, остается животным. Хотя и с фантазиями. Не просто хлеб, а бутерброд… И ты точно такое животное, как и твоя невозможная кошка, только наивно полагаешь себя более разумным, чем она, — хотя она-то, со своими кошачьими фантазиями, наверняка считает иначе.