— Знакомы, — ответил тот. — Но сразу припомнить не могу.
— Может быть, «Оптина Пустынь соловьёв»? — спросил Т.
Достоевский хлопнул себя ладонью по лбу.
— А, вот теперь вспомнил! Я действительно сделал в своё время на квартире Константина Сергеевича Победоносцева издевательский доклад о заседании тайного мистического общества, которое я случайно посетил. Текст у меня, к сожалению, не сохранился. Доклад так и назывался — «Оптина Пустынь соловьёв». Это, видите ли, игра слов. Их общество называлось просто «Оптина Пустынь».
— Так что же это такое? — спросил Т., сжав кулаки от волнения.
— Никто не знает-с. Видимо, очередное название Земли обетованной.
— Чем это общество занималось?
— Тем, что эту Оптину Пустынь искало. Под руководством господина Соловьёва, который был у них за главного. Очень оригинальный господин. И теории излагал весьма похожие на ваши.
— Какие же?
Достоевский нахмурился, вспоминая.
— В общем, чистая ересь. Новый укороченный патентованный путь на небо — как всегда у подобных господ. Его учение заключалось в том, что человек, занимаясь мистическим деланьем, должен как бы делить себя на книгу и её читателя. Книга — это все содрогания нашего духа, все порывы и метания, все наши мысли, страхи, надежды. Их Соловьёв уподобил бессмысленному и страшному роману, который пишет безумец в маске, наш злой гений — и мы не можем оторваться от этих чёрных страниц. Но, вместо того, чтобы перелистывать их день за днём, следует найти читателя. Слиться с ним и есть высшая духовная цель.
— Подождите… подождите-ка, — сказал Т. — Надо это обдумать. Безумец в маске… Как точно.
— Мне тоже показалось сперва любопытным, — усмехнулся Достоевский. — Только на деле это пустое щёлканье соловья-краснобая. Красивые слова, которые никуда не ведут, а лишь смущают душу и вводят в соблазн. Об этом я и написал.
— А где Соловьёв сейчас?
— Никто точно не знает. Скорее всего, сгинул где-то там.
И Достоевский махнул рукой в сторону запада.
— Вы помните что-нибудь ещё?
Достоевский отрицательно покачал головой.
— Доклад писал под свежим впечатлением, — сказал он, — а сейчас уже позабыл… Но коли вам интересно, я полагаю, что Победоносцев может знать.
— Победоносцев? — переспросил Т. изумлённо. — Разве он тоже здесь?
Достоевский поглядел на Т. с недоумением.
— Где же ему быть, батенька, как не в Петербурге?
— Хотя да, — согласился Т. — А какое отношение он имеет к этому вопросу?
— Самое прямое. Он крупнейший специалист по всяким ересям, и вообще весьма неглупый человек. Единственный, кто может помочь при духовном недуге. Я в данном случае не насчёт вас волнуюсь, не думайте… Я насчёт своего жёлтого сияния. Может, если сам обер-прокурор помолится, Господь и услышит. Но вам, я думаю, он обязательно что-нибудь скажет.
— А далеко это?
— Примерно в версте, — сказал Достоевский. — Лучше пройти по канализации.
— Это зачем?
— Да мы только так и передвигаемся. На улицах ведь мёртвые души.
— А как мы спустимся в канализацию?
Достоевский встал, отодвинул в сторону патронный ящик, смахнул лежавшую под ним ветошь, и Т. увидел грязный чугунный люк с выбитым на нём двуглавым орлом и какими-то цифрами.
С Достоевским по дороге произошла странная перемена.
Сперва он был разговорчив — и рассказал Т. про святого старца Фёдора Кузьмича. Тот жил где-то здесь, в подземных катакомбах, но где именно — никто не ведал, и встретить его под землёй почиталось великой удачей. Одни говорили, что Фёдор Кузьмич — простой человек из народа, мужик. Другие верили, что раньше он был двухголовым императором Петропавлом, но потом, после великой духовной брани, усёк одну главу и ушёл в затвор — а какую главу он усёк, либеральную или силовую, не открывали, чтобы не смущать народ, и каждый верил по-своему. Учил старец тому, что Русь есть плывущая в рай льдина, на которой жиды разжигают костры и топают ногами, чтобы льдина та треснула и весь народ потонул — а жидов ждут вокруг льдины в лодках. Ещё Фёдор Кузьмич был великий молельник — считали, если помолиться с ним вместе о чём-то, желание непременно сбудется.
Но чем дальше уводила серая зловонная труба, тем мрачнее делался Достоевский. Вскоре он совсем замолчал, ушёл вперёд и шагал теперь один с фонарём в руке, освещая путь. Хоть Т. не видел его лица, перемена в настроении спутника чувствовалась по его понурой спине, которая склонялась всё ниже и ниже. Однако Т. не обращал на это внимания. Его слишком занимали только что услышанные слова про читателя и книгу: они постепенно доходили до сознания и начинали кружить голову.
На сырой стене каждые несколько метров повторялось одно и то же странное граффити — три строчки, написанные друг под другом разной краской и почерком, словно через трёхцветный трафарет:
Бог умер. Ницше. Ницше умер. Бог. Оба вы педарасы. Vassya Pupkin.
Надпись про Бога была белой, про Ницше — синей, а сентенция Васи Пупкина — красной. Пробегая взглядом по этим строкам, Т. представлял себе сначала Иегову с Сикстинской фрески Микеланджело, затем усталого Ницше, похожего на облагороженного страданием Максима Горького, и, наконец, белобрысого Васю — надменного наследника мудрости веков, пугающего и одновременно прекрасного в своём равнодушном максимализме.
Но мысль, которая не давала покоя Т., была не о них.
«Конечно, — думал он. — Как я мог не видеть этого раньше? Нет разницы, сколько авторов. В этой надписи, например, их целых три. Но всё равно — и Бога, и Ницше, и Васю создаёт тот, кто читает. Так же и со мной. Кто бы ни придумывал всё то, что я принимаю за себя, всё равно для моего появления необходим читатель. Это он ненадолго становится мной, и только благодаря ему я есть… Я есть…»
Видимо, Т. пробормотал что-то вслух — Достоевский обернулся. Т. сделал успокаивающий жест, и тот пошёл дальше.
«Я есть… Стоп. Вот тут и ждёт засада. Ведь сказал же Ариэль, что ясное и безошибочное чувство „я есть“ возникает совсем не у меня, а у него. И я согласился, поскольку звучало вполне логично — ведь он мой автор. А теперь выясняется, что это чувство возникает даже не у него, а вообще у какого-то читателя. И тоже не поспоришь… Выходит, кем бы я на самом деле ни оказался, это всё равно буду не я? Надо же… В одном Ариэль прав — самое очевидное запросто может оказаться обманом зрения…»
Под ногами изредка хрустело стекло — пол был усеян осколками бутылок.
«Так у кого же возникает чувство „я есть“? Надо с самого начала разобраться. Видимо, так: когда меня создавал Ариэль, оно возникало у Ариэля, а потом… У читателя? Вроде да. Но ведь это же всегда был я! Как такое вообще возможно, что это я есть, и я же здесь совершенно ни при чём?»