Старушка открыла дверь в комнату. Саша пригнул голову перед низкой притолокой, и всё равно приложился макушкой. С улицы, с морозца показалось — в комнате тепло, даже жарко.
— Ты раздевайся, мил человек.
Саша снял телогрейку.
— Проходи, садись.
Саша уселся на скамейку у окна. Комната едва-едва освещалась светом горящих поленьев в печи, просачивающимся из-за неплотно прикрытой печной дверцы.
— Кушать хочешь?
— Не откажусь.
Саше было неудобно просить еду, но есть хотелось сильно. Банку консервов на двоих он съел ещё утром, почитай — сутки минули.
Он поставил автомат на предохранитель, рукавом обтёр запотевшую с мороза оружейную сталь и положил автомат на лавку, поближе к себе.
Старушка принесла чугунок, поставила на стол.
— Чем богаты, не взыщи.
В чугунке оказалась едва тёплая варёная картошка. Саша и ей был рад, в три минуты съел пять крупных картофелин. Селёдочки бы к ней!
— Чаю хочешь?
— Хочу.
— Только у меня заварка из сушёной моркови.
Чай был красноватого цвета, непривычного вкуса, зато горячий. Саша прихлёбывал его из большой кружки, обжигаясь и дуя на поверхность. Зато быстро согрелся.
— Спасибо! — он отставил кружку в сторону.
— Как вас звать?
— Раньше Пелагеей Лукьяновной, а сейчас всё больше старухой называют.
— А что же вы не спрашиваете, как меня зовут?
— Захочешь — сам назовёшься. Ложись спать, поздно уже.
Саше постелили на широкой деревянной кровати.
— Дед мой раньше тут спал, — объяснила Пелагея Лукьяновна. — Перед самой войной помер. Одна я теперь.
Саша разделся, сунул под кровать автомат, а под подушку — пистолет. И едва улёгся под одеяло, как мгновенно уснул. Во сне метался по горящей мельнице, ища спасения.
Проснулся поздно, за полдень. Едва слышно возилась в соседней комнате старушка.
Шлёпая по доскам пола босыми ногами, Саша вышел к ней.
— Доброе утро, Пелагея Лукьяновна!
— Здоров же ты спать, парень! Вечер уже скоро.
— Как вечер?
— Так через час солнышко сядет, весь день и прошёл.
Саша едва не чертыхнулся, но, заметив в углу иконы, сдержался. Один день из десяти пропал зря. Хотя не совсем — он выспался, впервые за много дней — в кровати и тепле. Отдохнул, чувствовал себя бодрым. Вот только в желудке сосало.
— Оденься, охальник.
Саша оделся.
— Когда уйдёшь?
— Через девять дней.
Старушка кивнула. И было непонятно — согласилась она или просто приняла к сведению.
— Садись, ешь.
Пелагея Лукьяновна выставила на стол сковородку с жареной на свиных шкварках картошкой. А к картошке — солёные огурчики и квашеная капуста. М-м-м! У Саши чуть слюни не потекли. Давно он такого не ел!
Из-за стола поднялся с ощущением сытости.
— Ты вот что, милок. Ежели кто тебя увидит, говори — из Смоленска, племянник, мол. Документы-то хоть имеются?
— Никаких.
— Плохо. Полицаи либо немцы заграбастать могут. Тогда днём сиди в избе.
— Хозяйка, мне бы лопату небольшую.
— Есть такая. Наши при отступлении бросили или потеряли. Я подобрала — чего добру пропадать?
Пелагея Лукьяновна вышла и вскоре вернулась с сапёрной лопаткой, да ещё в чехле — брезентовом, солдатском.
— Вернёшь потом.
— Непременно.
— Рыть-то чего собрался?
— Сказать не могу, а врать не хочу.
— Как знаешь.
До сумерек Саша расспрашивал хозяйку — много ли немцев в селе, какие порядки и что народ делает. Пелагея Лукьяновна отвечала степенно, с деталями. Несмотря на возраст, она не утратила памяти и живости ума, чем часто грешат старики. Да и поговорить хотелось, поскольку жила одна.
Заговорили о полицаях.
— Как немцы пришли да порядок свой устанавливать стали, много гнилья и накипи появилось. Бесчинствуют, у людей вещички, что поценнее, отбирают, девок сильничают. Особенно один из пришлых лютует, шрам у него на лице — по лбу идёт и по левой щеке. Народ ему кличку дал, как псу цепному — Резаный. Ой, сколько народу этот душегуб извёл! Семью еврейскую самолично расстрелял за околицей, семью комиссара немцам выдал. Сам в их доме сейчас проживает. Что ни день — пьянки-гулянки. И никакой управы на него нет.
— Найдётся. А где он живёт?
— Шестой дом от меня, по правую руку.
— А комендантский час в селе есть?
— Что? А, слыхала. После шести вечера никому на улицу выходить нельзя, за ослушание — расстрел. У немцев вообще один вид наказания.
— Я сейчас уйду, вернусь завтра поздно вечером.
— Я дверь запирать не буду.
Саша из сеней забрался на чердак, оставил там автомат, сидор и ремень с кобурой. Пистолет сунул в карман брюк, а нож в чехле — во внутренний карман телогрейки. Долго вертел сапёрную лопатку, думал — куда её прибрать, чтобы не была видна. Потом сунул черенком за пояс. Надёл телогрейку, застегнул. Непорядок — на голове нет ничего, не наденет же он пилотку.
— Пелагея Лукьяновна, у вас шапки не найдётся?
— Заячья, дедова ещё.
Хозяйка достала из сундука провонявшую нафталином изрядно потёртую шапку. Саша надел её и чихнул — запах был прямо убийственно сильным. Но в пожелтевшем зеркале он выглядел деревенским парнем. Лицо похудевшее, бородой обросло. Давненько он не видел своего отражения. На вид — старше стал, лет на пять.
Ну, пора идти. На улицу выходить не хотелось — расслабился за сутки.
Александр взялся за дверную ручку и вдруг вспомнил:
— А мешка небольшого у вас не найдётся?
— Есть — плотный, крапивный.
— Можно взять?
Хозяйка пошарила в сенях и протянула ему мешок. Ого, да сюда центнер войдёт!
— А поменьше?
Нашёлся мешок поменьше — в самый раз.
— Вот спасибо, выручили.
Саша сунул мешок в левый карман телогрейки и шагнул за порог. Хозяйка перекрестила его вслед.
Сразу по огородам Александр направился к околице. Присел за плетнём, осмотрелся, прислушался. Тишина. Он направился к лесу. Ветер, задувая под телогрейку, холодил шею и руки.
Вдоль опушки Саша отшагал часа два. Вроде где-то здесь. Ночью, в темноте, искать бессмысленно, надо выждать утра и найти свои зарубки на деревьях. Он оставлял их ножом, как будто знал, что вернётся.