Думаю, в ту ночь Ланаханы поняли, что я не уйду. Они были добрые, достойные люди. Возможно, у них за меня тоже болела душа. Полагаю, я была достаточно жалкой, но я очень старалась быть в доме полезной, я мыла кухню, расчищала снег и молилась, чтобы они не разглядели мою истинную сущность и не выставили меня за дверь.
Я прожила у них до конца года, до окончания школы. Когда мне случалось проходить мимо фермы, я считала до ста. Я не смотрела ни на дом, ни на поле. Я уже не различала песнопений отца и завываний ветра. Довольно скоро Нэнси влюбилась в своего напарника по работе в биологической лаборатории, но я не торопилась с любовью. Вместо этого я получила хорошие оценки и, следуя совету Калкина, подала документы в Колумбийский университет, где мне дали стипендию.
Домой я зашла один раз, сообщить родителям, что переезжаю в Нью-Йорк. Никто мне об этом не сказал, но, пока меня не было, умерла Брауни. Поле выглядело пустым, несмотря на то что весна была в разгаре, и дикий душистый горошек буйствовал на лугу. Если стоять на дорожке, ведущей к крыльцу, все оттуда казалось зеленым и пурпурным. Надо всем висела дымка, будто все это было уже в прошлом. Я подумала о брате, и о том, как он всегда стремился уехать прочь, и том, что теперь он навсегда был здесь. Я подумала о мягкосердечных людях и о матери, совсем молоденькой в Нью-Йорке, стоящей перед своим гардеробом с одеждой и думающей о том, что нечего надеть.
Мои родители уже знали о стипендии. В местной газете по этому поводу было сообщение с фотографией, так что мать не удивилась, увидев меня с остриженными волосами. Больше никто не носил длинные распущенные волосы, за исключением моих родителей. Мать обняла меня в дверях, и должна признаться, что на мгновение я замерла, стоя там, прежде чем вошла в дом выпить чашечку чая.
Отец закончил пол, и плита была установлена заново, но с водопроводом все стало еще хуже, чем раньше. Матери приходилось таскать воду из пруда ведрами, а потом кипятить эту грязную воду на плите. Чай, что она для нас приготовила, был с привкусом мяты и ила. Пить его было невозможно. Что касается отца, то его нигде не было видно. Я подумала было, что он меня избегает, но это не имело значения. «Только не говори мне, что он наконец поднял задницу и отправился в Индию», — сказала я. Я подразумевала, что это шутка, но мать дала мне пощечину. Я отшатнулась в изумлении. Моя мать не верила в телесные наказания, да и в дисциплину и гнев тоже.
— Не смей не уважать своего отца, — сказала она. Это она-то, рыдавшая над дохлыми овцами, она, отказавшаяся принимать участие в жизни современного мира, она, которая всегда была ничем и никем из того, кем я хотела, чтобы она была. — Ты понятия не имеешь, кто твой отец и через что он прошел. Не думай, что у тебя есть право судить его.
Между нами все было кончено, уж это, по крайней мере, было ясно. Мы стали абсолютно чужими друг другу, да, собственно говоря, всегда такими и были. Я не понимала Ришу, и, уж конечно, я не понимала свою мать. Что именно могло заставить ее оставаться с ним так долго? Даже такое большое и глупое сердце, как у нее, не могло обливаться кровью столько лет. Я думала, что поднимусь в свою комнату, но оказалось, что я не хочу ничего из того, что было моим, пока я жила здесь. От деревянного пола пахло яблоками. Я села на автобус, идущий в Бостон, потом пересела на поезд. Все было очень просто. Ты платишь деньги, и тебе дают билет. Все было так просто, что казалось — что-то где-то не так.
Несмотря на то, как я уехала, частичка дома оставалась со мной. Иногда в Нью-Йорке вдруг до меня доносился аромат яблок. Обонятельная галлюцинация, игра воображения, но тем не менее приводившая в замешательство. Случалось, увидев на улице бездомного бродягу, я думала, что это мой отец, приехавший разыскать меня. Но этого так и не случилось. Он не верил в подобные штуки. Он верил, что у каждого человека свой путь и что наше путешествие по жизни для того и предназначено, чтобы обнаружить смысл нашей собственной судьбы.
Отец был в поле, там, где он рассеял прах моего брата. Позже мать рассказала мне, что ему нравилось быть с моим братом. Он ужасно скучал по Калкину. По ночам он плакал еще сильнее, чем раньше. Отцу было всего шестьдесят лет, и он был слишком молод для такой страшной болезни, но мать сказала мне, что он не боялся смерти даже в самом конце. У него был рак, никаких шансов. Но каждый день он шел в поле и смотрел на восход солнца. Он по-прежнему не верил в больницы, да они ему и не помогли бы. Поэтому он просто ждал.
Он сидел на одном месте так долго, что щеглы принимали его за камень и садились ему на плечи. Его не беспокоил холод, ему не досаждала боль. Он уверял, что видел моряка, построившего наш дом, того самого моряка, пропавшего в океане. По полю, где когда-то гуляли Падма и Брауни, шли волны, и до отца доносился запах моря, ведь оно было всего в миле от нас. Он считал дроздов, пока они не превращались в звезды у него в глазах. Он говорил, что мое имя — самое красивое слово во Вселенной и поэтому он назвал меня Майя, но я никогда от него и слова не слышала.
После того как мать рассказала мне все это, я прошла мимо летней кухни, где появились на свет мы с Калкином. В Нью-Йорке я всегда работала летом, и поэтому у меня было достаточно денег, чтобы свозить отца в Индию. Я могла купить билеты на самолет для нас с матерью хоть завтра, заплатив кредиткой. Мы могли бы отвезти его прах туда. Но мать лишь рассмеялась, услышав мое предложение. Об Индии он только говорил. Моя мать уже развеяла его прах над полем, где росли душистый горошек и ваточник. Она сделала это, хотя душа у нее болела за него. Ветреным днем она бросила в воздух горсточку пепла, она отдала свою любовь Вселенной, и ее благодарность перевесила ее горе.
И вот, стоя посреди этого поля, я поняла, что потерялась и что мой путь, если таковой и существовал, мне совершенно неизвестен. Дом казался маленьким, таким крошечным, что я могла бы поставить его на ладонь. Я пошла кругами, пытаясь убежать от себя самой. Вокруг цвел душистый горошек, тот самый, что цвел здесь в моем детстве. Семена-пушинки ваточника взлетали в небо всякий раз, когда задувал ветер с моря. Я произнесла слово «навечно». Не было ничего, что могло бы меня остановить. И если я буду повторять это снова и снова, может быть, я в это и поверю.
Они были всего лишь дачниками, и поэтому никто не уделял им ни малейшего внимания. И через десять лет после того, как Луис Стенли и его жена Мег купили и восстановили старую ферму Адамс-Куперов, к ним все равно относились как к чужакам. Каждый раз, когда они появлялись на почте, чтобы забрать посылку, у них спрашивали документы, и на рыбном рынке в конце дня брали с них по полной, даже если они покупали всего лишь треску или палтуса.
Светловолосая женщина так и оставалась всего лишь женой, обожавшей сына, а муж был просто тем самым мерзким типом, который выгнал Билли Гриффона в самый разгар работ по ремонту дома, а потом пригласил бригаду аж с самого Род-Айленда. Никто не приглашал семейство Стенли поужинать моллюсками, не звали их и поучаствовать в сборе средств на библиотеку. В конце концов, жили они в Бостоне, а в городок приезжали только на лето, чтобы провести здесь июль и август, не больше. Так зачем было брать на себя труд знакомиться с ними поближе? Такая попытка была бы похожа на приглашение красноплечего трупиала к ужину, либо Ловлю угрей в бухте для разговоров с ними. Или письмо рыжей лисе с просьбой переночевать в сарайчике. Просто совершенно разной породы особи. А посему лучше предоставить их самим себе.