— Ой!.. — по-бабьи взголосил он, собственным примером доказывая, что с годами супруги не просто похожи становятся, но и лексику приобретают одинаковую. — Ой-ой!..
Жаркое дыхание жадно вибрирующих вальцов уже доносилось к нему, смачивающий бак словно голодную слюну источал перебродивший одуван-чиковый сок, ещё мгновение — и свершится кровавое пиршество, лишь розовая пена запузырится на раскатанном асфальте…
— Ой-ё-ёй!!!
Издав отчаянный вопль и нетвёрдо переступая подкашивающимися ногами, несчастный кинулся бежать. Каток, безошибочно ведомый направляющими автоматического хода, неспешно двинулся следом. Бабка, забившись в инструментальный ящик, двумя руками держала нижнюю челюсть, боясь закричать.
Каток, нетрезво пошатываясь, укатал жаждущие ремонта улицы Малой Вишеры, миновал пригородный посёлок Дора.
Дора, Дора-помидора,
Мы в саду поймали вора…
Стали думать и гадать,
Как бы вора наказать!
Отрубили руки-ноги
И пустили по дороге…
Если даже в детской считалке ни намёка на законное ведение дела, никакой попытки передать взятого с поличным преступника законным властям, то означать это может только одно: идея правового государства чужда народной душе. Поймали вора, сами, между прочим, без помощи старшего лейтенанта или даже капитана Синюхова, подумали да погадали, не по закону, а по понятиям, после чего «отрубили руки-ноги» и полагают себя вправе вершить этакие дела.
Более того, пострадавший вор, немедленно становится «несчастненьким», которых на Руси издавна принято жалеть. И сама судьба тут же поворачивается к калеке улыбчивым боком:
Вор шёл. шел, шёл…
И корзиночку нашёл.
В этой маленькой корзинке
Есть помада и духи,
Ленты, кружева, ботинки,
Что угодно для души!
Вот вам и разгадка таинственной русской души: помада, ленты, кружева и, конечно, духи, одним словом — истинная духовность. Кстати, в наших северных деревнях, где ещё не разучились говорить на настоящем русском языке, душой называют желудок. С души воротит — попросту — тошнит. Так что нечего зря гордиться своей загадочностью и желудочной духовностью, а работать нужно над собой, чтобы идея самосуда казалась дикой, так же как и дурная надежда на халявную корзиночку с кружевами и помадой. И когда Дора-помидора уйдёт из живой памяти, оставшись только в фольклорных сборниках, может быть, из нас что-то и получится.
А покуда какой спрос с грубого работяги Юрия Неумалихина? На чём воспитан, тем и воспитывает, как умел, так и умёл. И нечего тут говорить возмущённые слова о суде Линча и абстрактном гуманизме. Гуманизм вместе с абстракционизмом остался в прогнившей Европе; за Средней Рогаткой Европы нет!
Алконавт уже не кричал, а лишь попискивал и бодро бежал, придерживая сползающие штаны.
Понимал, что только в родном доме светит ему спасение, и стремился добраться туда во что бы то ни стало.
Серый город остался позади. Свежий полевой ветер коснулся разгорячённых лбов. Юра обвёл окрестности посветлевшим взглядом и сказал Богородице:
— Ну что, запевай! Народную… чтобы этому легче бежалось.
— Можно и народную, — согласился Богородица и запел, громко и задорно:
Вот точно, все вы девки молодые,
Посмотришь, мало толку в вас!
Упрямы вы, и всё одно и то же
Твердить вам надобно сто раз!
Каток мчал, покрывая все рекорды хода для вибро-трамбовочных механизмов. Цветущие поля, перелески, жаворонки в поднебесье.
— До Уезжи сколько ехать? — спросил Юра.
— Вёрст тридцать будет.
— Это хорошо. Твой в самую пору протрезветь успеет. И впредь на вокзале пить заречётся.
— Ой, жаланненький, твои бы слова да богу в уши, — с сомнением сказала тётка.
Пьяница бежал. До Уезжи оставалось двадцать восемь километров.
Вот то-то, упрямы вы, одно и то же
Надо вам твердить сто раз,
Одно и то же надо вам твердить сто раз,
Одно и то же надо вам твердить сто раз,
Сто раз!
Течёт, течёт большая речка,
А через речку длинный мост.
Народная песня
— А ведь мы из-за крюка в Уезжу с трассы сшиблись.
—Угу.
— И куда теперь ехать — не знаю.
—Угу.
— А кроме «угу» что-нибудь можешь сказать?
—Угу.
— В каком смысле — «угу»?
— В смысле — могу.
— Раз можешь, то что скажешь?
— А что говорить? Едем? Едем. Дорога хорошая? Всяко дело приличная. Так какого рожна ещё нужно?
— Мне, вообще-то, в Москву нужно.
— Если действительно нужно, то мимо не проедешь. Москва — она большая, туда не только трассы ведут, но и просёлочки.
— Ну, как знаешь, — решительно произнёс Юра, — но только я как на духу говорю: вот так и буду ехать, пока до Москвы не доберусь. И до тех пор назад не поверну, не думай!
— А я и не думаю, — миролюбиво заметил Богородица. — Чего мне думать, если я и так всё знаю?
— Ох, Манька, — сказал Юра, — беда с тобой! Трудная у тебя придумка. Мне, сам понимаешь, всё равно, главное, что человек ты хороший, а другие, поди, смеются, когда ты Богородицей себя величаешь?
— Бывает, что и смеются, — спокойно признал Богородица. — Только что же, мне из-за глупых смешков дело бросать? Россию спасать надо, а это, кроме меня, никому не осилить.
— Ты бы лучше Христом назвался, — посоветовал Юра. — Всё-таки по внешности сходства больше.
— Как это Христом назваться, если я Богородица? Сам посуди, Христос уже приходил в мир, да за это и пострадал. России в ту пору ещё не было, но люди были те же самые. Теперь, ежели Христос явится, то во славе, судить грешников будет, и всем тогда полный карачун настанет. Он бы уже давно явился, если бы не я. Нельзя, пока Богородица по земле ходит, страшный суд творить. Вот и спасаю мир, как могу. Россию спасаю, — Богородица указал рукой вперёд, где полузаросшая колея рассекала берёзовую рощицу, уводя предоставленный себе самому каток в неведомые просторы новгородской глубинки. Юра даже руль бросил, развернувшись к попутчику.
— Тебе бы тогда бабой быть, глядишь, кто и поверит твоим словам. А то уж вовсе безнадёжно получается.
Ничто в лице Богородицы не дрогнуло, оно оставалось таким же спокойным. Лицо, чем-то похожее на дорожный каток, исполненное уверенности и неторопливости.
— Может, я и не прав, но почему-то думается, что Россию только так безнадёжно спасать и надо. Надёжных спасителей сколько было, разгребать после них — не разгрести. А теперь моя очередь, безнадёжная.