Дорогой широкой | Страница: 30

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Впрочем, такими малыми островками лес на Северо-Западе не встречается, и если темнеет среди поля отдельная роща, то вернее всего там расположился тихий деревенский погост. Россыпь крестов, не покупных бетонных дур, а настоящих крестов, срубленных местным мастером; крашенные пожарной краской жестяные пирамидки со звездой наверху для тех, кто сумел вернуться с давней войны и окончить дни дома; редкая привозная плита для местного начальника, упокоившегося среди подчинённых, но даже в смерти остающегося начальником. Могилы стоят не рядами, а семьями: близкие люди рядом со своими родными, чтобы и после смерти не расставаться. Напоминая банные веники, темнеют засохшие берёзовые ветки, оставшиеся с Троицы после обязательного нашествия скорбящих родственников. Доцветают поблекшие бумажные и забитые сорняками живые цветы, лишь свечи неистребимых люпинов вздымаются над бурьяном, раскрашивая окрестность в праздничные сине-розовые цвета. Рдеет никем не собираемая малина; на всём покой, умиротворение, уют, и хочется самому поскорей расстаться с бестолковой жизнью, чтобы лежать здесь, забыв о прошлой пошлой суете.

Через несколько минут путешественники подъехали к тому, что показалось им кладбищем.

То, что они увидели, заставило сбиться с такта даже непрошибаемый асфальтовый каток. Если по совести, то открывшуюся картину можно было назвать кладбищем, но кладбищем страшным, с которого плачевная судьба сорвала покров умиротворения, бесстыдно выставив на всеобщее обозрение смерть, тлен и могильный холод.

Перед замершими в горестном недоумении людьми лежала деревня Зелениха.

Всего-то в ней оставалось семь домов, уставившихся на подъезжающих слепыми дырами выбитых окон. Непролазный бурьян скрадывал перспективу, казалось, дома просели и то ли выползают из-под земли, словно чудовищные поганки, то ли проваливаются под землю. Покосившиеся плетни, огороды, заметные лишь особо пышным цветением репейников, поваленные дворы и сараи, которые всегда рушатся первыми. И крапива, крапива, крапива…

И как насмешка, чтобы полнее стало сходство с кладбищем, в одном из палисадников среди купыря и лебеды безнадёжно доцветал куст тигровых лилий.

Как завороженные, Юра и Богородица спрыгнули на землю, разом скрывшись чуть не с головой. Проламываясь среди неподатливых стеблей, двинулись к ближайшему дому — тому, перед которым сохранились цветы. Должно быть, именно здесь спасались последние робинзоны затерянного в лесу некогда обитаемого острова.

Дверь болталась на одной петле, и замок, выдранный вместе с пробоем, болтался на двери. По всему видно, предыдущие посетители некрополя не особо затруднялись моральными проблемами, проходя сквозь двери, словно через докучливую паутину, которую в лесу смахивают широким движением палки. Дом был вычищен основательно, только в горнице, куда выходило зеркало печи, оставалась железная кровать с пружинным матрацем. Кто-то, опоздавший к дележу, в сердцах вспорол матрац, так что поржавевшие пружины торчали в разные стороны диковинным железным цветком. А может, и не злобу срывал неведомый посетитель, а искал ухоронку с деньгами, что на чёрный день сберегала хозяйка.

По хлипкой приставной лесенке поднялись на чердак и там увидели единственный не растащенный ошмёток хозяйства. Верёвка, натянутая между стропил, и на ней скудное старушечье бельишко.

Как некогда знаменитые юмористы наши издевались с эстрады над убогой продукцией отечественной промышленности! И особенно доставалось женскому белью, многострадальным байковым панталонам с шерстяным начёсом. А того не подумали записные зубоскалы, что климат у нас не италийский и без тёплых голубых штанишек холодно жить в мёрзлых российских палестинах. И когда прилавки вместо голубой байки заполнились чёрными да белыми кружевными сексапилками, худо пришлось деревенским жительницам, тем, что своими ногами по морозу ходят, а не порхают из тёплого подъезда в салон иномарки. И берегли старухи осмеянные эстрадниками, снятые с производства панталошки, штопали, ставили латочки и заплатки. Старательно стирали на руках, с хозяйственным мылом, полученным в годы перестройки по талонам, рискуя жизнью, карабкались на чердак, развешивали на верёвке бабьи сокровища. А однажды уже не могли подняться наверх, снять высохшее бельё. И штанишки, отслужившие не один байковый век, но готовые служить и впредь, пятый год сохнут под прохудившейся крышей и ждут. Чудится, сама хозяйка висит меж стропил на бельевой верёвке.

Второй дом, третий — везде одно и то же: пустые, ободранные стены, провалившиеся потолки, выбитые ударом ноги двери и оконные рамы, в клетях и кладовках скопившийся мусор, прохудившиеся кастрюли, проржавевшие чугуны, всякий хлам, которому в жилом доме порой дело находится, а человеку со стороны и с приплатой не нужно. Трухлявые деревянные корытца — кормить давно зарезанных овец, вытесанная из берёзового ствола ступа, в какой Бабе-Яге летать впору, на чердаках разобранные кросна, стащенные туда ещё живыми хозяевами. Жаль было выбросить, думали, пригодится… не пригодилось, трухлявится теперь вместе с гниющим домом.

На пригорке две корявые яблони, старые, задичавшие, как и сама земля вокруг. Ветви сгибаются под непосильным грузом мелких, кисловато-горьких яблок. Яблочный Спас скоро, а собирать редкостный урожай некому. Прежде старухи с корзинками приходили, резали и сушили яблочную дичку. Зимой варили терпкий узвар, вздыхали о городских внуках: им бы сушёного яблочка вместо семечек погрызть… а у самих уже зубов нет.

— Набрать бы… — сказал Юра, куснув сорванное яблоко и скривившись от нестерпимой кислоты.

— Зачем?

— А на горючку. Одуванчики отошли, мы с тобой сегодня последнюю «бредберёвку» отогнали; скоро ехать будет не на чем. А тут дичка пропадает. Мы бы с тобой кальвадоса нагнали. Я когда-то пробовал кальвадос — ничего, горит.

— Неловко как-то, словно у мёртвого взять.

— Неловко на потолке спать, одеяло сваливается. Яблони эти общественные — то ли колхозный сад был, то ли остатки барского сада, если прежде тут усадьба стояла. Но главное, что выросло и пропадает. Не дело это.

Юра стащил суконный подшлемник и принялся собирать падалицу, усеявшую землю вокруг замшелых стволов.

Набили давлеными яблоками бак, в котором прежде ходило вино из одуванчиков, долили чуток воды из найденного колодца, всыпали остатки дрожжей. Ох, и злой кальвадос получится из яблочной барды, — на таком хоть до края земли доехать.

Больше в мёртвой деревне делать было нечего, но всё же остановились у крайнего, совсем уже разрушенного домика. Должно быть, он опустел первым из семи домов, и сберегаемое ещё живыми соседями барахло не было растащено пришлыми людишками. Конечно, нога мародёра ступила и здесь, но когда брать хозяйское добро стало уже поздно. Разумеется, в красном углу валялись обломки божницы — образа всегда воруют в первую очередь, в сенях светлела оброненная сборщиками металла алюминиевая чайная ложечка, но всё же в доме оставалась и мебель, и всякие пожитки, успевшие истлеть и покрыться плесенью. В шкафу сохранялась какая-то посуда: суповые тарелки, разрозненные надтреснутые чашки, стеклянный графин без пробки, в выдвинутых платяных ящиках гнило что-то тряпичное. За печкой на гвозде нашлась до пролысин изношенная плюшевая душегрейка. В середине пятидесятых, в славную маленковскую пору, вошли такие душегрейки в моду, и ожившая деревня закупала их, сколь могла. И через четверть века носили душегрейки деревенские щеголихи; «плюшевый десант» — так называли в городах тёток с кутулями, что словно саранча налетали на богатые городские магазины, скупая всё подряд: мыло, нитки, колбасу, мясо, рыбу. В деревне всё нужно, а купить нельзя ничего. Кто жив, носит чёрный вытертый плюш и сегодня, пусть и не по праздникам. А воры, даже самые последние бомжи, на такой гардероб уже не зарятся: пусть себе гниёт, где висело.