Россия за облаком | Страница: 5

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– В самом деле… – спохватился гость, – детям давно пора спать, а я тут болтаю. Бог с ним, Беловодьем, да с красивой жизнью. Назад пойду, приведёт у вас остановиться – договорим. А мне с утра в город надо. Я вот думаю, можно у вас кого подрядить до города доехать?

– Подрядить-то можно, были бы денежки.

– Ну а ты за сколько взялся бы довезти?

– Это дело непростое… – задумчиво протянул Платон. – Нонеча самая распутица – ни в санях, ни на телеге. Опять же, лошадь некормная, свезёт ли?

– Так сколько?

– Четвертак! – выпалил Платон и сам испугался своей наглости.

Путник, к его удивлению, не возмутился, а словно бы считать принялся про себя, только что пальцев не загибал.

– А сколько вёрст до города? – спросил он давно ожидаемое.

– Вёрст тридцать пять будет, – объявил Платон и, решив, что врать следует до конца, добавил: – С гаком.

– А гаку сколько?

– Так кто ж его считал? – рассудительно ответил Платон. – У нас вёрсты немеряные.

– За двугривенный, – предложил Горислав Борисович.

– Эх, что с тобой делать… – протянул Платон, не смея верить удаче. – Свезу и за двугривенный, за хлеб за твой. Тока тогда давай спать, а то завтра раненько выезжать нужно, пока с утра приморожено. Ино завязнем в грязи, ни четвертак не поможет, ни рупь целковый.

Ни из-за печки, ни с кáрзины, ни даже с печи не доносилось ни единого звука: никто не спал, но все понимали – идёт денежный разговор, в который соваться нельзя. И невелики деньги: двадцать копеек, а ко благовремении и они выручат.

В доме быстро воцарилась тишина, покуда не нарушаемая храпом, лишь сквозь стену из соседнего проулка доносились звуки шапóшниковского погуляния:


Как хотела меня мать

Да за пятого отдать!

А тот пятый, пьяница проклятый —

Ой, не отдай меня, мать!

* * *

Передел земли – штука непростая, часто его делать не станешь. Оно и богатеям тяжело, и бедноте. Только начнёшь навоз на поле раскидывать, а тут – передел, и землица твоя вместе с твоим золотом отошла к другому. Опять же, у одного земля сыздавна нахлеблена, а у другого всей скотины – таракане на аркане, так он землю посуху ворошит, отчего она неплодна. Такому бездельнику передел в радость, хуже чем есть, всё равно не будет.

Мужику основательному, чей голос на миру веско звучит, казалось бы, от передела одна морока, но и тут чёрт под ноги хвост постелил. Наделы даются семье по числу душ мужеска пола. Народится у кого парнишечка, тот сразу начинает кричать, что передел пора устраивать. Хорошо, если в соседней семье старик или младенец преставится, тогда мир такие дела без передела решает: одному горе вдвойне, другому вдвойне счастье. А как вдумаешься: что же это за счастье – на чужой беде? Недаром говорят: в миру жить, в грехах ходить. И жаль соседа, но коли у него сынок помер, а у тебя народился, то земля должна быть переделена. Тут мир жалости не знает, в миру, что на юру – жить холодно.

Закон велит переделы земли совершать не реже, чем раз в двенадцать лет, а чаще… да хоть каждый год. И хотя сразу после объявления воли урезанная мирская земля была поделена, но холера и весенний недокорм прошлись по самым бедным семьям, так что веский голос богатеев постановил: быть переделу. Оно и понятно: кулацкие детки с голодухи не мрут, вот и нужно, пока народишку поменьше, землю переверстать. А что навоз уже на полях, то тому, у кого две лошади да корова, – навозу не занимать.

Платон злился, ругал всех и вся чёрными словами, но весь мир переорать не мог. Когда Савва Потапов с горластыми Шапóшниковыми в одну дуду дуют, Савостин голос не звучит.

Жеребья метать собрались прямо на поле. Тут же был приглашённый уездный землемер, уже переверставший всё поле по-новому. Оно, может, и хорошо: меньше полос, значит, меньше земли под межами, да только Савостиным теперь не три надела достанется, а два; Митрохин пай отошёл обществу.

Прежде, говорят, жеребья и впрямь метали на кон, но потом объявились среди мужиков умельцы, которые, не глядя, навострились жеребий кидать так, что он всегда нужной стороной ложился. Эти завсегда себе лучшие полосы отбирали. А у другого, как ни кинь, всё клин выпадает. Поэтому теперь от прежнего только поименование осталось, мол, жеребья метать будут. А на самом деле меченые чурки предстояло тащить из шапки. Сам Платон и метил: он грамотный, ему и книги в руки.

– Резы твои, знать, и шапке твоей быть, – постановил Потапов. – Чтобы не кричал опосля, будто тебя кто поманул.

– Чего всё меня? – закричал Платон больше для порядка.

– А то давай из моей тянуть? – предложил Федос Шапóшников, стягивая с головы ветхий треух, в котором ходил и зимой, и летом.

– Твоя шапка драная, – отрезал Савва, – сквозь её жеребья видать. И вшивый ты, я с твоей шапки тянуть брезгую.

– Тогда свою скидай!

– Вот ещё! Так я и позволю тебе грязными лапами в свою шапку соваться. Резы Савостины, так и шапка Савостина, чтобы честно.

Платон уже не ругался. Чего шуметь, если у них всё решено? Может, хоть из своей шапки свой жребий выпадет добрым.

Федос наклонился, набрал земли, принялся натирать ладони, чтобы хорошая чурка также липла к рукам, как унавоженная земля.

– Ну-кася, пусти!

Федос долго ворочал лапой в шапке, потом, зажмурившись, вытащил чурку.

– Й-ех! – закричал он. – Свезло! Всегда бы так!

В толпе загомонили. Федос умудрился с первого раза вытащить лучшую полосу на самой середине поля, где ещё с осени Потапов раскидал несколько телег навоза. Мироед крякнул, но не сказал ничего, лишь когда Федос отошёл от шапки, сам шагнул вперёд, веско объявив:

– Моя очередь!

Никто не возражал, а Платон и подавно. Резы его, шапка, опять же, его, значит, и очередь ему последняя. Не мужицкими пальцами чурки на ощупь различать, а всё бережёного бог бережёт: резчику выбора нет.

Мужики подходили один за другим, тянули жребии, отходили, кто площадно ругаясь, кто довольно покряхтывая. Радоваться вслух, как Федос Шапóшников, было неприлично. Платон стоял с шапкой в руках, как нищий под окном, и постепенно всё больше мрачнел. Один за другим уплывали лучшие куски земли, словно соседи выбирали долю зрячей рукой. Оставалось надеяться, что недоглядел чего или спутал в общей неразберихе. Хотя, куда там надеяться, глаза при себе, куда хотели, туда глядели. И когда последним отошёл, унося свой жребий, гугнивый Ванька Зайцев, Платон попросту вывернул шапку, и на землю пали две окраинных чурки, несущих самую худую долю. Один клинышек на песке у дороги, а второй – суглинок под лесом. Клин – это не полоса, на ней с сошкой не развернёшься и, как ни старайся, ровной пахоты не выйдет. При дороге всякий прохожий сорвёт на пробу колосок, и к жатве так проредят посев, что и убирать будет нечего. А у леса, как ни бейся, всегда сорняки. Потравы от кабанов и зайцев там тоже самые большие. Не дело, чтобы все несчастья в одну семью, а попробуй против мира и судьбы слово скажи: кольями побить могут. Сам чурки резал, сам шапку держал – жалуйся на недолю кому хочешь. От мира жалости не дождёшься, не свой же пай уступать, вот и молчат смущённо, лишь Федос и здесь не умолчал, брякнул вслух: