Колодезь | Страница: 64

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Трухменская земля пустынна и безводна. Городов там нет, нет ни купцов, ни землепашцев, а только кочевые юрты. Народец живёт немирный, умеющий за себя постоять. Но что делать, если, кроме трухмен, некого стало притеснять?

— Стад овечьих и конских у них много, — объяснял Серёжка. — Текинские аргамаки у торговцев особо ценятся, и овцы у трухмен хороши — всё жирнохвостые да курдючные.

Плыть до Мангышлака неблизкий путь, многие среди казаков сомневались, будет ли прок с такого похода. Тогда Серёжка, шарахнув шапкой о землю, велел спросить колдуна. Кликнули Орефу. Тот пришёл важный, в расшитом халате и шемаханском колпаке со звёздами. Изругал всех, что прежде к нему не обратились, потом смилостивился и потребовал для волхвания барана. Сыскали и барана. Орефа барана связал, взялся волхвать, башку ему открутя. Выл, крутился, как припадочный, весь майдан запакастил бараньими чревами, а в конце сказал, что всё кончится по-доброму. Мол, так бы удачи не было, но он, Орефа, наворожил. С тем отряд на десятке стругов и уплыл к Чекелену.

Семён и в этот раз остался на острову. Нечего ему делать средь пустого берега. Мусу в те края занести никоим ветром не может, а всех зипунов всё одно не соберёшь. К тому же не отпускал Игнашка Жариков, расхворавшийся всерьёз. Он уже большею частью лежал без памяти или метался в горячке и бредил бессвязно Последние два дня Семён уже не отходил от Игнашкиной постели. Поил беспамятного скудно выдаваемой пресной водой и рыбным соком, сгонял с лица настырных мух, которых роилось всюду несметное множество.

Под вечер третьего Игнашка открыл глаза, неожиданно ясным взором обвёл округ себя, потом слабо улыбнулся.

— Сёмка… ишь ты, рядом сидишь, не кинул. А я, вишь, и впрямь умираю. Не думал так-то…

Семён молчал, соглашаясь. Чего врать, если на человека просветление сошло и он с жизнью прощаться начал? В такой миг взор страдальца насквозь пронзает, его ничем не обманешь и не утешишь.

— Я, Сёма, о чём припомнил… — зашептал Игнашка. — У нас в деревне колодезь был, опчественный. Глубокий, с чигирём… Меня мамка на этот колодезь за водой посылала. А мне, пострелёнку, лень через всю деревню-то с коромыслом брести, так я в озере зачерпну и говорю, что уже сходил. А в озере-то вода тёплая и тиновата, мать попробует — и ну на меня ругаться! Бывало, что и воду выплеснет: иди, говорит, за новой. Сладкая вода была в колодезе, и чигирь скрипучий, поёт… Туда бы сейчас, на полчасочка, воды мамке принесть…

Семён, поникнув, кивал головой. Перед глазами маячил колодезь деда Богдана, спасший его когда-то. Вот оно как выходит — не только в пустыне люди о воде бредят, но порой и посреди моря.

— Попа Ивана позвать, что ли? — спросил Семён и осёкся, наткнувшись на неподвижный Игнашкин взор. Не дошёл Игнашка Жариков до своего колодца.

* * *

Через день вернулись добытчики, плававшие в трухмены. Вернулись почитай что пустыми, юртовщики успели отогнать стада и встретить казачью братию боем. В этом бою калёная туркменская стрела отыскала Серёжку Кривого, отправка мятежного атамана на суд божий.

Как обычно бывает, гибель вожака тяжко сказалась на всём казацком таборе. Люди разом почувствовали себя в беде, всем припомнились хвори и беды последних недель: скорбут и водянка, чесотка и вражеское ружьё. Разин злобно ругался, выискивая, на ком сорвать гнев, а потом, вспомнив Орефово гадание, выволок его на середину круга, потребовал ответа за прилюдное враньё. Орефа скрипел и огрызался, как загнанная крыса, но ни в ком не находил защиты. Злобный колдун всем успел стать поперёк глотки. Под улюлюканье собравшихся Орефу растелешили и всыпали по голому две дюжины плетей.

— Впредь не волхвуй, — поучал неприятеля попище Иванище, — не гневи Христа дурацким манером! Ему и без того наши грехи считать тужно.

Орефу выдрали, но воды это в стане не прибавило. Люди слабели, а те, кто похилей, один за другим отправлялись следом за невезучим Игнатом Заворуем. Всё чаще в таборе говорили, что пора и честь знать, век на море не прокукуешь, а то и добытое тратить будет некому, весь отряд на нет изойдёт. Начали поговаривать даже, что атаман попросту боится вертаться домой, опасаясь царского гнева. Государь небось не забыл разбитых стругов и пограбленной казны. Как бы ответ головой не пришлось держать. Кто-то вспоминал зимовку на Миян-Кале, пеняя, что зря поссорились с персюками — жили бы сейчас государевыми людьми, никоей беды не зная…

Разин слышал разговоры, чернел, но молчал. На чужой роток не накинешь платок, а о чём мир толкует, о том и бог мудрует.

Наконец стало ясно, что дольше на море держаться нельзя. Ватага разномастных корабликов тронулась на полуночь, к родным берегам.

К Четырём Буграм подходили на вёслах, через силу перемогая упорно заладивший сиверко. А хоть бы и вовсе не было встречного ветра — всё одно изнемогшим людям долгая работа казалась непосильна. К тому времени чуть не четверть отряда лежали в лёжку, мучаясь трясавицей и злым кровавым поносом. Потому, когда из-за прибрежных островков явились сидевшие в засаде струги князя Львова и на мятежный флот уставились мушкеты столичных стрельцов, многие решили, что здесь и конец так удачно начатому плаванью.

Не таков, однако, оказался Разин. Атаман прекрасно понимал, что сражаться с многотысячным отрядом, даже если в нём половина больных, дело непростое, решиться на него трудно, а это значит, что прежде князь Семён Иванович будет казаков увешивать, чтобы с войском не биться и сдаться по добру.

Тут-то и была извлечена на свет старая царская грамота, обещавшая казакам прощение, ежели они от воровства престанут и добром пойдут восвояси. Теперь уже Разин не величал грамоту подложной, а изъявлял намерение вины принесть.

Что было потом — достойно удивления. Поверил князь ложному целованию, словно и не вешал Стенька его посланцев за рёбра, не сажал в воду, будто не предал тем же манером персидских воевод. Сказано: «Единожны солжёшь — кто тебе поверит?» — а вот, надо же, верят завзятому лжецу раз за разом. Привыкли люди верить обманщику, когда клянётся он на Библии или Коране, призывает каабу или целует крест. Хорошо от того обманщику живётся.

— Сдурел князь! — вслух удивлялся кузнец Онфирий, слушая милостивые слова и речи о прощении. — Бить нас надо смертным боем, а он икону подносит…

— Кого господь хочет погубить, сперва разума лишает, — вторил Иванище.

— Эх вы, недотёпы! — Есаул Чернояров, бывший старшим на струге, повернулся к разговору. — Подумайте сами, ну, побьют они нас, так ведь всё добро, что на стругах собрано, — потонет. А тут несметные богатства собраны. И ещё подумайте: нас четыре тыщи, но половина народа — полоняники, перед государем ни в чем не виноватые. Их тоже ружьем бить? Вот и мирится князь, не хочет свары.

Есаул помолчал немного и добавил — Свара, братцы, опосля будет. Вот пригребём в Астрахань, там и качнут отделять овец от козлищ. Тут уж смекайте, куда ветер повернёт. Когда воевода прикажет государеву казну вернуть, это ещё не беда. Когда велит твои, Семён, большие пушки на ружейный двор сдать, это полбеды. Все одно с этими медными дурами ни в станицах делать нечего, ни в Сибири. А вот ежели малые пушечки со стругов снимать прикажут, тогда жди настоящей беды. Это значит — не простил нас царь и смертью казнить хочет.