Она стояла молча, словно приросла к месту. Слова — слова были хуже, чем его касание. Казалось, сердце билось во всем теле — в горле, в ногах, в ее беспомощных, бесполезных руках. Взгляд в отчаянии блуждал по комнате, глаза зажглись при виде звонка, и она вспомнила, что звонок означает прислугу. Да, но и скандал с отвратительными пересудами. Нет, она должна найти выход сама. Уже достаточно, что слуги знают: она одна в доме с Тренором, — не должно быть ничего, что возбудило бы подозрения при ее ретираде. Она подняла голову и принудила себя последний раз взглянуть на него невинно.
— Я здесь, с вами наедине, — произнесла она, — что еще вы хотите сказать?
К ее удивлению, Тренор уставился на нее, онемев. С последним порывом слов пламя угасло, оставив его холодным и униженным. Будто студеный ветер разогнал пары возлияний, и вся ситуация теперь вырисовывалась перед ним мрачной и голой, как руины в огне. Старые привычки, старые ограничения, власть унаследованных законов вернули на место выбитый из колеи смятенный разум. Тренор казался изможденным лунатиком, разбуженным на карнизе на краю гибели.
— Ступайте домой! Прочь! — заикаясь, сказал он и, развернувшись, отошел к камину.
Сразу освободившись от страха, Лили обрела способность ясно мыслить. То, что Тренор потерял всякую решимость, позволило ей овладеть положением, она услышала свой собственный, но как будто чужой голос, повелевающий ему вызвать слугу, приказывающий позвонить и вызвать экипаж и проводить ее, когда тот появится. Как она обрела силу, Лили не ведала, но настойчивый голос предупредил ее, что она должна покинуть дом открыто, и он же велел, перед тем как распрощаться, обменяться незначащими словами с неловко топчущимся в холле Тренором, нагрузить его обычными приветами Джуди, хотя все это время ее сотрясало отвращение. На пороге, глядя на улицу, она почувствовала бешеный трепет освобождения, как первый глоток воздуха свободы, опьяняющий узника, но ясность сознания ее не покинула, и потом она отметила глухонемую Пятую авеню, осознала, насколько уже поздно, и, садясь в карету, даже обратила внимание на показавшегося ей знакомым человека, который свернул за угол и исчез во мраке соседней улицы.
Но с отправлением экипажа наступила реакция, и дрожащий мрак объял ее. «Я не могу, не могу думать!» — стонала она, склонив голову на дребезжащую боковину кареты. Лили представлялась чужой самой себе или, скорее, ощущала раздвоение, узнавая одну себя, которую всегда знала, а другая ее ипостась оказалась отвратительным существом, к которому она была прикована. Она нашла однажды в доме, где гостила, перевод «Эвменид», [14] и ее воображение было захвачено невыразимым ужасом сцены, где в пещере оракула Орест находит своих непримиримых преследовательниц спящими и вырывает себе час покоя. [15] Да, фурии иногда засыпают, но они там, они всегда там, в темных углах, и теперь они проснулись, и железный звон их крыльев раздавался у нее в голове… Она открыла глаза и посмотрела на улицы, по которым ехала, — знакомые чужие улицы. Все, на что она смотрела, оставалось прежним — и все же стало другим. Между вчера и сегодня разверзлась огромная пропасть. Все в прошлом казалось простым, естественным, полным дневного света, а она была одна во тьме и нечистотах — одна! Это было одиночество, которое пугало ее. Ее взгляд упал на освещенные часы на углу улицы, и она увидела, что стрелки показывали полдвенадцатого. Всего лишь полдвенадцатого — до утра еще столько часов! И она должна провести их одна, дрожа в бессоннице на кровати. Ее слабый характер отверг это испытание: не было ни одного стимула, способного побудить ее пройти через него. О, медленные холодные капли минут, язвящие темя! У нее было видение: она лежит на кровати черного ореха, и темнота ее пугает, и если бы она оставила свет зажженным, ужасные детали комнаты отпечатали бы тавро на ее мозгу — навеки. Она всегда ненавидела свою комнату в доме миссис Пенистон — ее уродство, ее безликость, сознание того, что ничто в этой комнате ей не принадлежит. Разбитому сердцу, не пригретому человеческой близостью, комната может распахнуть почти человеческие объятия, а существо, которому чужды любые четыре стены, — всегда и везде чужестранец.
У Лили не было ни единой родной души, чтобы опереться. Ее отношения с тетей были поверхностными, как встреча жильцов на лестнице одного дома. Но даже будь они близки, невозможно было вообразить миссис Пенистон предоставляющей убежище или сочувствующей страданиям Лили. Как боль, о которой можно поведать, уже наполовину уменьшается, так и жалость вопрошающая лишь немного исцеляет касанием. Лили жаждала объятий темноты, тишины не в одиночестве, но в затаившем дыхание сочувствии.
Она привстала и посмотрела на проносящиеся мимо улицы. Герти! Они подъезжали к дому Герти! Если бы только она могла добраться туда прежде, чем удушающая тоска вырвется из груди к ее устам, если бы только она могла почувствовать себя в объятиях Герти, дрожа в лихорадке приближающегося приступа страха! Она приоткрыла дверцу в крыше кареты и назвала адрес кучеру. Было не слишком поздно, Герти, наверное, не спала еще. И даже если спит, звон колокольчика проникнет в каждую щелку ее крошечной квартиры и вынудит ее откликнуться на зов подруги.
Наутро после представления в доме четы Веллингтон Брай не только Лили проснулась в хорошем настроении — Герти Фариш снились почти такие же счастливые сны. Пусть им и не хватало буйства красок, все цвета были разбавлены до полутонов ее личностью и опытом, но зато именно поэтому они как нельзя лучше соответствовали ее внутреннему зрению. Вспышки радости, полыхавшие вокруг Лили, наверняка ослепили бы мисс Фариш, привыкшую к тому, что счастье — это скудный свет, пробивающийся сквозь щели чужих жизней.
Теперь ее обволакивала собственная маленькая иллюминация: мягкий, но безошибочный луч усилившейся доброты Лоуренса Селдена к ней самой и открытие, что он удостоил своей симпатией Лили Барт. Если знатоку женской психологии эти два фактора покажутся несовместимыми, следует вспомнить, что Герти всегда была этаким нравственным паразитом, она питалась крохами с чужих столов и получала удовольствие, в окошко созерцая бал, устроенный в честь ее друзей. Теперь же, когда она получила свой собственный маленький праздник, было бы крайне эгоистично не поставить тарелку для подруги, а с кем еще могла бы она разделить свою радость, если не с мисс Барт?
Что касается причины доброты Селдена к ней, то для Герти попытка определить ее была бы равносильна попытке узнать цвет крыльев бабочки, стряхивая с них грязь. Излишнее любопытство может стереть с крылышек пыльцу, и ты увидишь, как бабочка поблекнет и умрет в твоей руке, — лучше уж пусть трепещет недосягаемая, а ты будешь смотреть, затаив дыхание, куда она сядет. Но поведение Селдена на приеме у Браев настолько приблизило полет этих крылышек, что Герти казалось, она чувствует их биение в собственном сердце. Никогда еще она не видела его таким предупредительным, таким отзывчивым, таким внимательным к каждому ее слову. Обычно он всегда был рассеянно-добродушен, и Герти с благодарностью принимала такое отношение, ибо не могла рассчитывать на более сильное чувство, но она быстро ощутила перемену в нем, которая означала, что впервые удовольствие было взаимным.