Олдгейт перешла в Фенчерч, потом в Ломбард, потом вПоултри-стрит, а до заветной цели, если Дворец палеонтологии заслуживал такого названия, оставалось еще много миль. В висках стучало, голова кружилась от выпитого вчера плохого виски и от еще худшего воздуха, в котором все явственнее ощущалось влажное, тошнотворно-едкое дыхание Темзы.
Посреди Чипсайд-стрит лежал на боку паробус, сгоревший от пламени собственной топки. Все стекла в его окнах были разбиты, кузов выгорел до почерневшего остова. Хотелось надеяться, что внутри никто не погиб. Дымящиеся останки воняли так зверски, что Мэллори не хотелось проверять.
На кладбище собора Святого Павла виднелись люди. Воздух там был чище, можно было даже различить и купол, и толпу, собравшуюся под кладбищенскими деревьями. По какой-то непонятной причине все эти мужчины и подростки пребывали в великолепном расположении духа. Мгновение спустя Мэллори разглядел, что они нагло бросают кости прямо на ступенях шедевра Рена.
Чуть дальше и саму Чипсайд перегородили группки игроков; тесно сбитые круги расползлись по мостовой, мужчины стояли на коленях, охраняя стопки монет и ассигнаций. Организаторы игр, все как на подбор крутые, с нехорошим прищуром глаз кокни, словно выкристаллизовавшиеся из лондонского смрада, выкрикивали на манер ярмарочных зазывал громко и хрипло:
– Шиллинг на кон! Кто ставит? Кто ставит, ребятки?
От этих группок то и дело доносились торжествующие возгласы выигравших и гневные стоны неудачников.
На каждого играющего приходилось по трое зрителей; ярмарочное увеселение, вонючий и преступный карнавал, но каждый забавляется, как умеет. Ни полиции, ни властей, ни элементарной порядочности. Мэллори протискивался сквозь возбужденную, не очень густую толпу, настороженно поглядывая по сторонам и не снимая руки с рукоятки револьвера. В переулке двое в масках избивали ногами третьего, затем они освободили его от часов и бумажника. Дюжина зрителей воспринимала происходящее с весьма умеренным интересом.
Эти лондонцы, подумал Мэллори, подобны газу, облаку крохотных атомусов. Стоило только разорваться скрепляющим общество связям, и они попросту разлетелись, как абсолютно упругие сферы законов Бойля. Приличные в большинстве своем, если судить по платью, эти люди сейчас потеряли голову, низведенные хаосом до нравственной пустоты. Никто из них, думал Мэллори, никогда не сталкивался ни с чем даже отдаленно подобным происходящему. Они лишились разумных критериев для сравнения, превратились в марионеток слепого инстинкта.
Подобно дикарям шайенам, танцующим под дьявольскую дудку алкоголя, добропорядочные жители цивилизованного Лондона предались первобытному безумию. По всеобщему выражению изумленного блаженства на сияющих лицах Мэлллори осознал, что эти люди наслаждаются, наслаждаются от всей души. Нечестивая, греховная свобода, свобода более полная, чем все, о чем они могли когда-либо помыслить, доводила их до экстаза.
Священная стена Патерностер-роу пестрела аляповатыми, сырыми от не успевшего еще подсохнуть клея афишами. Рекламы самого дешевого и навязчивого сорта, какие мозолят глаза по всему Лондону: “МАГНЕТИЧЕСКИЕ ПИЛЮЛИ ОТ ГОЛОВНОЙ БОЛИ ПРОФЕССОРА РЕНБУРНА”, “РУБЛЕНАЯ ТРЕСКА БИРДЗЛИ”, “ТАРТАОЛИТИН МАККЕССОНА И РОББИНСА”, “ЗУБНОЕ МЫЛО АРНИКА”... И несколько театральных афиш: “МАДАМ СКАПИЛЬОНИ В САВИЛЛ-ХАУСЕ НА ЛЕСТЕР-СКВЕР. ВОКСХОЛЛСКАЯ СИМФОНИЯ ДЛЯ ПАНМЕЛОДИУМА”... Спектакли, которым не суждено состояться, о чем, конечно же, знали и расклейщики – афиши были нашлепаны вкривь и вкось, с безразличной поспешностью. Из-под сморщенных листов плохой бумаги белыми ручейками стекал клей – зрелище, непонятным образом раздражавшее Мэллори.
А среди этих будничных объявлений непринужденно, словно по полному праву, раскинулся огромный, с попону размером, трехчастный плакат машинной печати, тоже сморщившийся от поспешной расклейки. Даже краска на нем казалась еще сырой.
Нечто безумное.
Мэллори застыл, пораженный грубой эксцентричностью триптиха. Он был отпечатан в три цвета – алый, черный и отвратительный серовато-розовый, казавшийся смесью двух предыдущих.
Алая женщина с повязкой на глазах – богиня правосудия? – в размытой алой тоге возносит алый меч с надписью “ЛУДД” над розовато-серыми головами двух очень грубо обрисованных фигур мужчины и женщины, изображенных по пояс, – короля и королевы? Лорда и леди Байрон? Алая богиня попирала середину огромной двуглавой змеи или чешуйчатого дракона, на чьем корчащемся теле было написано “МЕРИТОЛОРДСТВО”. За спиной у алой женщины горизонт Лондона полыхал языками алого пламени, небо полнилось стилизованными завитками мрачных туч. В правом верхнем углу болтались на виселице трое мужчин, то ли священнослужители, то ли ученые, а в верхнем левом – нестройная колонна жестикулирующих уродцев, ведомая яркой хвостатой кометой, шествовала, размахивая флагами и якобинскими пиками, к какой-то неведомой цели.
И это еще малая часть. Мэллори протер слезящиеся глаза. Весь огромный прямоугольный лист кишел более мелкими фигурками, будто бильярдный стол – шарами. Вот миниатюрный бог ветров выдувает облако с надписью “МОР”. Вот артиллерийский снаряд или бомба взрывается стилизованными угловатыми осколками, раскидывая во все стороны угольно-черных чертенят. Заваленный цветами гроб, поверх цветов лежит удавка. Голая женщина сидит на корточках у ног чудовища – прилично одетого джентльмена с головой рептилии. Крошечный, сложивший руки, как для молитвы, человечек в эполетах стоит под виселицей, крошечный палач в колпаке с прорезями для глаз и куртке с закатанными рукавами указывает ему на петлю... Клубы дымовых туч, наляпанные на изображение, как комки грязи, которые связывают все воедино, как тесто – начинку пирога. А в самом низу был текст. Его заголовок, исполненный огромными расплывчатыми буквами машинного шрифта, гласил: “СЕМЬ ПРОКЛЯТИЙ ВАВИЛОНДОНСКОЙ БЛУДНИЦЫ”.
Вавилондон? Какие “проклятья”, почему “семь”? По всей видимости, этот плакат был наспех сляпан из первых попавшихся под руку машинных трафаретов. Мэллори знал, что в современных типографиях есть специальные перфокарты для печати стандартных картинок – по смыслу, нечто вроде дешевых деревянных матриц, использовавшихся когда-то при печати жестоких баллад. В машинном наборе грошовых изданий можно было по сотне раз встретить одну и ту же намозолившую глаза иллюстрацию. Но здесь – цвета были кошмарны, изображения втиснуты куда попало, словно в лихорадочном бреду, и, что хуже всего, плакат явно пытался выразить -пусть даже диким, судорожным способом – нечто абсолютно немыслимое.
– Ты это мне? – осведомился чей-то голос.
– Что? – испуганно дернулся Мэллори. – Да нет, я так.
Прямо у него за спиной стоял длинный тощий кокни; на соломенных, сто лет не мытых волосах неожиданного собеседника сидел высокий, донельзя замусоленный цилиндр. Нижнюю часть его лица прикрывала веселенькая, в горошек, маска, глаза сверкали пьяным, полубезумным блеском. Новехонькие, явно ворованные башмаки дико контрастировали с кошмарными, недостойными даже называться одеждой лохмотьями. От кокни несло застарелым потом – вонью заброшенности и безумия. Он прищурился на афишу, а затем посмотрел Мэллори прямо в глаза.