Он говорит:
— Я ничего от вас не добился. Никто не перешел грань — даже ты, моя лучшая куколка.
Он говорит мне:
— Времени больше нет.
Он говорит:
— Этот мультфильм — это послание. С другой стороны. От врага или от союзника. Я не знаю. Не понимаю. Я думал, ты сможешь понять. Я думал, ты сможешь принять все послание, но даже ты видела только обрывки…
Он говорит, если есть послание, значит, есть отправитель. Он говорит, что хочет закрыть интернат и отправиться искать отправителя. Он говорит, что я должна ехать с ним вместе. Что времени нет, что времени очень мало. Он говорит, у него есть кое-какие бумаги. Кое-какие записи. Доказательства. Документы. Его руки трясутся. Он протягивает мне конверт.
Он говорит:
— Ознакомься вот с этим, Ника.
Он говорит:
— Это поможет напасть на след.
Он говорит: представь, что ты секретный агент.
Он говорит: учти, за нами следят.
Я говорю:
— Вы действительно сумасшедший.
Ты сумасшедший.
Папа, ты сумасшедший.
Я прячу руки в карманы, чтобы не брать у него конверт. Я разворачиваюсь — чтобы идти обратно, к дельфинам.
Дельфины не врут.
Дельфины не сходят с ума.
Он кричит вслед:
— Так ты со мной едешь, Ника?
Я отвечаю:
— Нет.
Нет. Ответ отрицательный.
Я говорю:
— Ты псих. Что ты делал с нами все эти годы?
— Я давал вам надежду…
— Не ври.
Со стороны проспекта Нахимова доносятся нестройные визги:
— Севастополь-Крым-Россия! Севастополь-Крым-Россия!
Кто-то надсадно кашляет в громкоговоритель, харкает, кажется, в него же, сварливо сообщает, шо демонстрация заборонена и шо потрибен дозвил влади для проведения ходу. Кто-то орет самозабвенно, до рвотных позывов:
— Кацапи! Або весь Крим буде балакати на украинський, або балакати буде никому! Кацапи! Ваше мисце у Тамбовський губернии мисити грязюку и валятися п'яними попид тинном!
В ответ старческие голоса привычно затягивают:
— Встава-а-й, стра-на-а-громная, встава-а-а-й на смертный бой...
Подбельский неподвижно стоит посреди тротуара со своим дурацким конвертом в руке. Прозрачные глаза его полузакрыты. Он шевелит сухими губами:
— …С фашистской силой темною, с проклятою ордой… Я ухожу.
Я оставляю его на улице.
Рядом с люком, ведущим в КСД, на корточках сидит Эрвин. Люк открыт. Эрвин смотрит в густую соленую воду.
— Йеманд Фремд, — говорю я, и он поднимает ко мне улыбающееся лицо.
Мне не нравится эта его улыбка. Чуть презрительная. Чуть кривая.
— Прошлый век, — говорит он. Совершенно бессмысленное устройство.
— Это камера сенсорной депривации.
— Я знаю, что это — Эрвин проводит пальцем по краешку люка, на пальце остается след ржавчины. — Но я не знал, что старик Джон Лилли у вас до сих пор популярен.
— Что это за старик?
— Человек, который изобрел эту штуку. Больше полувека назад. Он надеялся, что человеческий мозг на что-то способен… Но он разочаровался в человеческом мозге. И переключился на мозг других крупных млекопитающих. Старик Джон учил дельфинов английскому… — Эрвин ухмыльнулся, — накачав их предварительно ЛСД. Самые талантливые ученики гибли от передозировок, не успев до конца освоить Past Simple. Двоечники не продвинулись дальше hello. Сам он сидел, кажется, на кетамине… Смешной у тебя костюм.
Он нагло меня разглядывает.
На мне облегающий зеленый костюм для погружений. У меня слишком маленькая грудь. И слишком широкие бедра. Я чувствую себя героиней мультика-анимэ — с глазами, вылезающими из орбит, трясущимися красными щечками и задранным подолом.
— …Впрочем, что-то подсказывает мне, что человек, который раздал приказ… то есть отдал приказ установить здесь эту камеру, увлекался скорее опытами американского доктора Камерона. Тот устраивал своим пациентам терапевтические сеансы, которые длились по пятьдесят — шестьдесят часов. Он вставлял им в ухо наушник с повторяющейся раз за разом командой. Он хотел добиться…
Мне не нравится то, что он говорит. Мне не хочется знать, что это были за опыты. И чего добивался тот доктор с фамилией тюремщика…
— Ты мешаешь мне погружаться, — резко говорю я. — Не сиди рядом с люком.
Он послушно поднимается с корточек и шагает прочь по коридору. У него длинные сильные ноги, покрытые золотистым пухом. Резиновые вьетнамки какого-то немыслимого размера со звонким чмоком отлепляются от влажных ступней при ходьбе. И при каждом шаге под кожей на щиколотках проступают сухожилия, отделенные от кости тонкой перепоночкой кожи.
Трогательные щиколотки. Изящные, как у цапли.
— Я немного поиграл с ним в мяч, — говорит Эрвин, не оборачиваясь. — С твоим другом, Амиго. Я был с ним ласков, как ты просила.
…Я погружаюсь под воду. Я ничего не вижу, не обоняю, не осязаю…
— Сегодня другой дрессировщик, — говорит мне Амиго. — Сегодня хороший. Тоже говорил другие слова. Но хороший. Ты помогла? Плохой ушел насовсем?
— Нет, Амиго, дрессировщик был тот же самый. Просто он вел себя по-другому.
— Другой человек, — настаивает Амиго. — Если ведет себя по-другому — значит, другой.
Афалиний мир надежен и прост. В нем невозможно запутаться. Есть человек — и его постоянные свойства.
Если свойства другие — значит, другой человек.
ОБОРОТЕНЬ
…Они были, остаются и будут человеко-зверьми, человеко-объектами, жалкими имитациями истинного Творения. Они пытались приобщиться к древним священным таинствам, стать частью великих орденов — но лишь из спеси и в силу каких-то смутных животных инстинктов, с тем же успехом они могли бы возносить молитвы духам пшеничных колосьев или просить пощады у бога грозы. Они пытались пройти обряд посвящения — но не ведали о его высшей цели и интересовались лишь формой, лишь путаными деталями самой процедуры. Они пытались читать священные тексты и разбирать руны — но, ослепленные знаками, не способны были увидеть обозначаемое. В этих мудрых и совершенных узорах цветы смысла не распускались для них. С тем же успехом они могли читать справа налево. Ничего бы не изменилось. Гондванам никогда не подняться над тупой звериной природой.