Я буду смотреть на Зарю
Лишь с теми, кого полюблю.
Он прищурился.
– Знаете, в чем разница между Блоком и Есениным? Блок – великий поэт, а Есенин – легендарный. Половину стихов Есенина надо переводить с народного на русский. Диалектизмы! А синтаксис! – Берестов содрогнулся. – Зато: кто спал с Айседорой Дункан? Кто повесился? Биография! Это все знают, все! А Блок не разменивался на такую чепуху, как жизнь. Всю свою жизнь он перелил в стихи, и поэтому он велик.
– Видите ли, – примирительно промолвил Ласточкин, – мы в полиции как-то не склонны считать, что жизнь – это чепуха.
– Ой, – сказал Берестов, страдальчески скривившись. – Только не надо заливать мне, что вы всерьез озабочены тем, кто мог убить Настю Караваеву. Признайтесь, дорогой полицай, что вам на это совершенно наплевать. Я же знаю вас, ментов. Для вас одной больше, одной меньше – никакой разницы. А между прочим, она была образованная, неглупая и очень славная девушка.
– Расскажите мне о ней, – попросил Ласточкин. – Что вообще за человек она была?
– А вы еще не допрашивали ее знакомых? – спросил Берестов, картинно зевнув.
– Мы пока беседовали только с Инной Петровной, – дипломатично ответил мой напарник.
Поэт сразу же прекратил зевать.
– Да ну! Что, старая шлюха все еще корчит из себя гранд-даму?
– Почему вы ее так называете? – не утерпела я.
Берестов повернулся ко мне.
– А вы что, не знаете? Она же держала в свое время бордель, и при советской власти ее как раз арестовали за его организацию. Ну и кто она после этого, спрашивается?
Ласточкин едва не поперхнулся. Я прикусила язык. Так вот откуда это убранство квартиры Василевской, инстинктивно смутившее меня, – все эти зеркала и пыльные бархатные гардины, сквозь которые не проникал солнечный свет. А ларчик-то открывался – проще простого.
– Сто раз я предупреждал Настю, чтобы она не водилась с этой тварью, – продолжал Берестов горько. – Но она меня не слушалась, говорила, ей нужны друзья, с которыми она может поговорить по душам. Вы ведь знаете, у нее почти не было подруг. Кроме этой… долбанутой.
– Вы это о Маше Олейниковой? – спросил капитан.
– Так точно, сударь. Вообще-то Маша – просто несчастное затюканное существо, из тех, кому в радость присосаться пиявкой к более-менее успешному человеку и терпеть от него всяческие унижения. Люди ведь не любят пиявок, вы знаете.
– Значит, по-вашему, Настя была успешным человеком?
– Гм, – в раздумьи ответил поэт, – с материальной стороны у нее все было в порядке. Наследство дедушки-академика плюс то, что дарили ей признательные кавалеры. Да и…
– Все-таки я не понимаю, – безжалостно оборвал его Ласточкин, – чего ради она тогда связалась с вами. Вряд ли вы могли ей подарить что-то ценное.
– А меня самого вы в расчет не принимаете? – с нескрываемым вызовом прищурился Берестов. – По моему скромному, о, очень скромному мнению, я достаточно интересный человек, чтобы любая женщина могла меня полюбить без задних мыслей. И вообще, я сторонник бесплатной и бескорыстной любви. Не надо путать чувства и расчет, иначе получается заведение Инны Петровны. Да, Настя вела беспорядочную жизнь, но она была умна и прекрасно понимала, что ее просто используют. Наверное, ее вообще никто не любил по-настоящему. Кроме меня.
– Ладно, будь по-вашему, – сдался Ласточкин. – Если не секрет, на что же вы все-таки живете?
Берестов полузакрыл глаза и откинулся на спинку кресла.
– Я чувствую, Инна вам сообщила обо мне, что я вполне мог прикончить Настю, – заметил он как бы вскользь. – К чему эти дурацкие расспросы?
– Ни к чему, – честно ответил Ласточкин. – Просто я пытаюсь понять, что вы за человек. Значит, вы переводите?
– Да, – нехотя признался Берестов, – но этим сейчас на жизнь не заработаешь. Разумеется, если переводишь стихи, а не какую-нибудь дрянь вроде детективных романов.
– Вы это, поосторожнее с такого рода утверждениями, – заметил Ласточкин, подмигнув мне. – Перед вами сидит один из авторов как раз детективных романов.
Честно говоря, мне хотелось провалиться сквозь землю. Берестов широко распахнул глаза и уставился на меня с нескрываемым интересом.
– Господи, какой кошмар! – искренне воскликнул он. – Теперь я понимаю, почему наша полиция ни черта не стоит.
Я вспыхнула, но Ласточкин опередил меня.
– Ну ладно, детективы детективами, но чем вы все-таки занимаетесь? Я имею в виду деятельность, которая приносила бы твердый доход.
– М-м, – промычал Берестов. – Ну я же все-таки поэт, ясно? Правда, стихи сейчас никто не читает и, как следствие, не печатает, но зато эстрадные песенки прямо из рук рвут. Полгода назад я в подпитии за десять минут сварганил песенку для этой, как ее… – Он возбужденно щелкнул пальцами.
– Певицы?
– Ну да, как ее… На букву «б», что ли? А может, «п»? – Он пожал плечами. – В общем, на «х» ее. Хотя я до сих пор живу на эти деньги.
– По-моему, это несправедливо, – заметил Паша, – что такой человек, как вы, должен заниматься такой ерундой.
– Уважаемый, – с гримасой скуки промолвил Берестов, – не пытайтесь влезть ко мне в душу. Я же ваши дешевые приемчики насквозь вижу. Не надо думать, что раз я пишу стихи и знаю наизусть Фета и Блока, я обязательно должен быть дураком.
Впервые в жизни я увидела, что Ласточкин по-настоящему смутился.
– Извините, – сказал он.
Поэт великодушно махнул рукой.
– Да ничего. В чем-то вы, конечно, правы. Время сейчас такое сволочное, что аут Цезарь, аут слесарь.
– Чего-чего? – встрепенулся Ласточкин.
Берестов важно поднял указательный палец.
– Это латынь. Первые три слова, разумеется. Означает «или Цезарь, или слесарь». – Он снова зевнул. – Это у Цезаря Борджиа был девиз «аут Цезарь, аут нигиль», то бишь «либо Цезарь, либо ничто», но я слегка его переиначил. Рассказать, кто такой был Цезарь Борджиа?
– Не надо, я и так видел сериал, – поспешно ответил Ласточкин.
– Так в сериале сплошная чушь! Во-первых…
– Вы нам лучше про Настю Караваеву расскажите, – попросила я.
Поэт вздохнул:
Мечтаю я, чтоб ни одна душа
Не видела души твоей нетленной.
И я лишь, смертный, знал, как хороша
Одна она во всей, во всей вселенной.
Хорошо писал Тютчев, – пояснил он.
– Блок, – тихо поправил Ласточкин.
– Больше не буду, – покладисто согласился поэт. – Пушкин, кстати, такие стихи никогда бы не написал. Во-первых, слово «душа» повторяется в двух соседних строчках. Пушкин бы сделал все, что можно, и даже что нельзя, но избавился бы от этого повтора. И во-вторых, сочетание «все» три раза подряд идет в последней строке – «всей-всей вселенной». У Пушкина был тончайший слух, он бы не позволил себе так расслабляться.