Мэтью подумал, что огонь низкого костра вполне заменяет нижние светильники рампы. На валуне за спиной у Прохожего резко выделялась его тень, как на холщовом заднике.
— И этого было достаточно, чтобы свести тебя с ума? Играть роль на сцене?
— Нет, не это. Это как раз было очень интересно. За мной ухаживали, меня хорошо кормили и поили, меня учили вашему языку очень умелые учителя. И люди приходили сотнями на меня посмотреть. Если не тысячами. Меня показывали на приемах в парках и на больших балах. Я был… если можно так сказать, объектом нежности нескольких смелых дам. Но это было вначале. А потом на сцену выставили еще одного индейца, потом еще и еще, и дни славы Джонатана Краснокожего были сочтены. В новой пьесе мне досталась роль негодяя, что продлило мою карьеру, но дело было в том, что… играть я не мог. Лучшей моей сценой была сцена смерти, где я лежал посреди помостков три минуты с открытыми глазами. Но я уже был не мальчиком, и уже был не сенсацией. Так, один из многих.
Прохожий замолчал, подбросил еще веточек.
— Один из многих, — повторил он. — В чужой земле. — Он глубоко вдохнул, медленно выдохнул. — Меня продали, — сказал он просто. — Другой антрепризе. Которая колесила по стране. Я должен был делать то, что делал, в ратушах, на пастбищах, в сараях и на складах — где мы только не выступали! Конечно, люди шли стадами посмотреть на меня — я выступал под именем «Адам-Дикарь». Все было хорошо, но потом… все время стал попадаться другой Адам-Дикарь, который только что здесь проезжал и неделю играл. В одной деревне меня обвинили, что я — загримированный англичанин: одному человеку, с которым я говорил, моя речь показалась слишком цивилизованной. И вот тогда меня продали еще раз. И еще раз, уже через год. И через полгода снова. И наконец… — Он посмотрел на Мэтью в упор: — Ты видел когда-нибудь ошибку природы?
— Ошибку природы?
— Человека, которого можно было бы назвать ошибкой природы. Урода от рождения. Карлика, или человека с клешнями вместо рук, или женщину с тремя руками. Мальчика, который потеет кровью. Видел когда-нибудь?
— Нет, — ответил Мэтью, хотя на слова о мальчике, потеющем кровью, отреагировал.
— Я был Индейский Демон, — сказал Прохожий тихим отстраненным голосом. — Люцифер Нового Света. Так было написано на моей клетке. То же самое говорила краска у меня на лице и приделанные к голове рога. А мистер Оксли, владелец этого балагана, требовал, чтобы я тряс решетку, бросался на нее, завывал и рычал, как исчадие ада. Иногда по вечерам мне бросали куски курятины, чтобы я их грыз. Потом, когда публика уходила, я выходил из клетки, снимал рога, и мы все — ошибки природы — укладывались и переезжали в следующий город. А мистер Оксли стоял с серебряными часами — очень похожими вот на эти, — и всех торопил, объясняя, что завтра вечером в Гилдфорде заработаем миллионы. Или завтра вечером в Винчестере, или послезавтра вечером в Солсбери. «Шевелись, — говорил он. — Эй, вы, побыстрее!» Он говорил, что надо торопиться, в ночь по проселочным дорогам, потому что время уходит, а время — деньги, и потому что никогда для англичанина не останавливается время.
Прохожий повертел часы в руке.
— Мистер Оксли, — сказал он задумчиво. — Он себя заторопил до смерти, а последнюю точку поставил джин. Мы, оставшиеся, поделили имевшиеся деньги, и это был конец нашей бродячей труппы. Я оделся в английский костюм, поехал в Портсмут и купил себе проезд на корабле. Вернулся домой. Вернулся к своему народу. Но с собой я привез свое безумие и своих демонов, и они меня не оставляют.
— Я все равно не понял, о чем ты.
Прохожий закрыл глаза на несколько секунд, потом снова открыл.
— С той минуты, как я увидел Лондон, ко мне пришли демоны. Они стали шептать мне в уши день и ночь. Во снах они являлись мне англичанами в стоячих воротничках, а в руках держали золотые монеты и украшения. Глаза у них горели, как огненные ямы, и они говорили мне: «Посмотри на то, что будет». Все эти дома, дороги, кареты, люди. Сотни тысяч труб, изрыгающих черный дым. Шум, как грохот тысяч барабанов, которые не найти и не понять. Суматоха, постоянное бурление безумного человеческого потока. И демоны шептали: вот это — будущее. Не только английского Нью-Йорка и Филадельфии, но каждого города, построенного англичанами на земле. Но сенекам, могаукам, никому вообще из моего народа места на земле не будет посреди этих дорог и шума. О нет, мы будем драться за место на земле, но никогда не победим. Так говорят мне мои демоны, это они мне показали, и чтобы сделать меня окончательно безумным, они еще сделали так, что никто из моего племени этому не верит, потому что поверить в такое — невозможно. Это будет чужой мир, и моему народу в нем не найдется места. Все, что мы создали, все, что для нас важно, — все уйдет, будет похоронено под дорогами и домами. Все, что мы слышим, заглушено будет этим грохотом.
Он посмотрел на Мэтью и кивнул:
— И ты не думай, что тебя это минует. Когда-нибудь ты увидишь свой мир и не узнаешь его, и тебе он покажется странным… если не чудовищным. И ты, и твои англичане захотите вернуть то, что утрачено, и никогда не сможете это найти, потому что таков демонский прием: показать путь вперед, но закрыть дорогу назад.
— Мне казалось, это называется прогрессом, — вставил Мэтью.
— Есть прогресс, — согласился Прохожий, — а есть погоня за иллюзией. Для первого нужна мудрость и предвидение, второе доступно пьяному дураку. И я знаю, чем кончается эта история. — Он снова посмотрел на часы. — Всякий раз, когда я буду смотреть на эти часы, я буду вспоминать мистера Оксли. Буду вспоминать, как он спешил сквозь ночь к состоянию, которого нет на земле, таща за собой фургон ошибок природы. И буду думать о самом великом, на что способен человек, — а может быть, и самом трудном для человека: как смириться с ходом времени. Или как остановить свое собственное время. — Он положил часы обратно в мешок, подобрал плащ, лук и стрелы, пояс с ножом. — Дождь перестал, я найду себе другое место.
— Ты можешь остаться здесь.
— Не могу. Но я буду неподалеку. До рассвета четыре-пять часов, еще есть время поспать. Пользуйся, пока можно.
— Ладно, спасибо. — Мэтью не знал, что тут еще можно сказать.
Прохожий ушел в темноту за кругом от костра, где, казалось, ему привычно быть. Мэтью лег и попытался заснуть, если это вообще когда-нибудь получится. Но усталость взяла свое, и постепенно он стал уплывать в сон. Последнее, что он услышал, был голос ночной птицы в лесу, пробудивший какую-то давнюю память. Птица не задержалась, а улетела на бесшумных крыльях.
— Таким образом, — заключил священник, — год у вас был хорошим?
— Да, сэр, и очень, — ответил Питер Линдси. — Отлично уродилась кукуруза, яблок полно, и тыквы еще на плети. Вы их наверняка видели в поле.
— Видел. Ты благословен, Питер. Иметь такую ферму и такую прекрасную семью. Я говорил недавно с одним человеком о жадности — ты сам знаешь, как может жадность завести человека в долину погибели. Хорошо, что ты не жаден, Питер, и что доволен своим положением в жизни.