Но прекрасная долина была местом смерти. В ветвях деревьев щебетали щеглы, с ветвей тополя на бывшей деревенской площади, как когда-то в оставшемся на дне памяти прошлом, кричала майна. Из развалин выглянул полосатый одичавший кот. Зашипел, завидев человека, и тут же спрятался, устрашившись собственной дерзости.
Смерть осталась полновластной хозяйкой здесь – как птица, не вспугнутая суетой живых. Принесшие ее не смогли уничтожить дома. Низкие, коренастые, сложенные из толстых замшелых бревен, с крышами из тяжелых пластин сланца, придавленных булыжниками, – их и с молотом в руках непросто развалить, и поджечь возможно лишь разведя костер у стен. Но ведь и не нужно. Человеческое, созданное для жизни, а не для величия, само быстро разрушается, когда уходят хозяева. Пропитанное жизнью требует ее постоянного притока – а иначе сохнет, ежится и распадается попросту от ненужности. Новые дома, в которых никогда не жили, стареют, как горы и камни. Привыкшие к человеческому теплу – как люди. За пять-шесть лет лес поглотит их, вернет когда-то украденное у него. В трещинах прорастет трава, и занесенное ветром или птицей семя пробьется ростком. А потом корни искрошат камень крыш, проглотят труху стен, и лежащие на бывшей улице кости рассыплются серой пылью.
Хасан проехал долину, не останавливаясь. Мимо домов, заросших сорной травой полей, мимо разваленного замка на невысокой скале у берега, мимо самого озера, вблизи оказавшегося зелено-серым, как кошачий глаз. Поднялся по тропе вдоль сбегавшей в озеро бурливой речонки. По ней, не оглядываясь, поднялся до лугов – роскошных, высокотравных, буйно разросшихся из-за того, что ничьи копыта не вытаптывали их, не выщипывали ничьи зубы. Тропа серпантином поднималась на восточный край долины, и с гребня ее Хасан увидел исполинскую серую змею, сползавшую с Сулейманова Трона, – ледник, пробороздивший ущелье и застрявший, зарыв крутой лоб в кучу серого мокрого щебня. А чуть ниже на травянистом пологом склоне, замкнутом с двух сторон обрывами, а с третьей – обожженными развалинами, смерть остановилась передохнуть перед возвращением вниз. Кости и цельные скелеты, в буром и сером тряпье, в обрывках кожи, в проржавевших пластинчатых доспехах и кольчугах, с застрявшими между ребер стрелами и обломками копий, иссеченные, издробленные, сцепившиеся. Лежащие, как смерть уронила их, – рядом с истлевшими мешками, из которых высыпалось проросшее зерно, с колосьями, там и сям колыхавшимися на ветру, будто языки золотого пламени. Несмотря на ветер, над этим местом висел тяжелый, прелый, душный смрад.
Хасан под уздцы провел осла к развалинам. Как и предполагал, остались они от крепостцы, защищавшей проход с нижней тропы в долину. А защитившей, похоже, только саму нижнюю тропу. За развалинами торчали в пустоту обгорелые балки. Под ними, на глубине в три полета стрелы, блестела река. На другой стороне виднелись обгорелые колья, вбитые в скальную стену, – к воротам подводил овринг. Конечно, с такими подходами сильную крепость строить нужды не было, – вот только едва ли защитники предвидели, что штурмовать мост будут с другой стороны.
До заката оставалось часа четыре, и Хасан решил идти дальше. Хотя горная ночь могла застать его под открытым небом, спускаться вниз, в умершую долину, ему не хотелось. Он не боялся неупокоенных душ, – они страшны только слабым, тем, кто питает их силу своим страхом. Но чувство ожиревшей, ленивой смерти за спиной было как прореха в халате, как дыра, сквозь которую уходит живое тепло, выстуживая душу. Живым нельзя жить с чужими мертвыми, пока земля и люди не забыли их. К мертвым, о которых нельзя забыть, надо привыкнуть, принять их в круг живых, кормить их, уделяя толику риса на ужин, поить пролитыми каплями чая. Иначе они, изголодавшись, крадут радость.
Впрочем, кроме широкой торной тропы – для караванов и грузов, для женщин и заезжей знати, должны же быть и тропы пастухов, охотников? Тропы, по которым проберешься только пешком, цепляясь за камни над пропастью? Хасан снова выбрался снова на хребет и, ведя осла за собой, побрел по едва заметной тропке наверх.
Солнце клонилось к горизонту, когда присел передохнуть и подумать, куда идти дальше. Странно кружилась голова, и поташнивало. Быть может, отравленное дыхание смерти уже укоренилось в нем, и теперь он, как мертвец, исподволь гниет изнутри? Серый, страшный лед был совсем близко. Наверное, Хасан стоял уже прямо над ним – только здесь не голым, а одетым в рыхлую осыпь серой грязи и щебня. А тропа, как ни удивительно, расширилась, стала заметнее. Он решил подняться еще немного, хотя болезненно хотелось лечь и закрыть глаза, а перед тем напиться чаю или холодной, искристой воды и забыться на всю ночь, чтобы ушла свинцовая тяжесть в суставах и в голове и сердце перестало трепыхаться в груди подбитой птицей.
Завернув за скалу, отвесную и гладкую, тропа вывела в узкую, как сабельный шрам, расселину между склоном горы и острым высоким гребнем из слежавшейся серой грязи и щебня, поросшим низкой травой. Вскоре расселина раздалась в стороны, тропа нырнула вниз, и там, на удивительно ровной, изумрудно-свежей поляне, в кольце тонких берез, стоял крохотный, восьмигранный, из ровных, седых от старости бревен сложенный дом с многоярусной, заостренной кверху крышей. У дальнего края поляны ровной серебристой лентой стекал по камням ручей. Здесь ветер не шевелил ни листочка, и ни единый звук суетного, тревожного мира не долетал сюда. Тяжкий, волнами накатывающий шум леса внизу, шелест сбегавшей по леднику воды, грохот сорвавшихся камней, – все осталось за гранью, неслышимо и неощутимо. Здесь висела тишина, какую, наверное, знал мир в первый миг сотворения, когда родилось лишь небо, а звуки еще не пришли, и не было ничего, способного издать либо услышать их. Хасан подошел к дому и, поклонившись порогу, вошел. Внутри дом был совершенно пуст. Гладкий, чистый глиняный пол. Посередине – очаг, а прямо над ним, в самом острие многоярусной крыши, – окно, и чистое, налитое гладкой, глубокой синевой небо.
Это был Дом-без-Тени, храм людей огня, в котором жило священное пламя, принесенное небом. Когда горел огонь, в храме не оставалось ни единой тени. Не было ни единой мертвой вызубрины, за которой могла она спрятаться. Когда горел огонь, здесь не оставалось тьмы и зла, – кроме тех, которые приносили сюда люди. Это было место светлой, спокойной силы. Хасану захотелось остаться здесь на ночь – и на всю жизнь.
В стенной нише снаружи дома оказались сухие дрова и большой бронзовый кумган с чистым, ароматным оливковым маслом. Толику его Хасан плеснул на дрова, разводя огонь в очаге, а чуть больше – себе в миску, сдобрить последний клочок лепешки. Съел, разведя маслом, горсть муки и толченых фиников, потом в этой же миске, накаляя камешки в очаге, согрел чай. Уложил дрова, чтобы горели подольше, расстелив попону, лег на нее, укрывшись плащом, и заснул мгновенно. И почти сразу увидел сон, – не обрывки слов и клочковатых кошмаров, как обычно, а цветной, яркий, полный запахами и звуками. В нем он увидел себя на той же поляне, под ярким солнцем, но вместо берез по краям ее стояли суровые люди в белых одеждах, воздевшие руки к небу. А вместо дома высился каменный пьедестал, а на нем пылало чистое, сине-алое пламя. Хасан стоял перед ним на коленях, не в силах пошевелиться, а огонь смотрел на него сотнями переменчивых глаз. Наконец, из языков его соткалась фигура в голубых одеждах, и высокий, почти женский голос произнес печально: «Мы долго ждали живых, а пришел лишь он, чужой».