Юс подумал: Семен был прав. Действительно, пришло время. Только зачем проверять, художник он или нет, если он убил их людей. Какая разница, за кого убийца себя выдает?
— Боюсь, больше я не художник, — ответил Юс. — Техника у меня хорошая. Я могу делать добротные, профессиональные рисунки. Но в них не будет того, что делает художника художником. Я и в горы-то поехал, чтобы вернуть то, что меня художником делало. Хотите — верьте, хотите — нет.
— Отчего же не верить? — Старик рассмеялся негромко. — Вам кажется, я хочу вас проверить? В этом нет нужды, уж вы мне поверьте, Юзеф Казимирович, я знаю о вас многое. Даже то, о чем вы сами едва догадываетесь. Я видел, каким вы художником были. И представьте, знаю, что вам мешает художником быть. Больше того, я могу помочь вам найти потерянное вами.
— Как? — спросил Юс тихо.
— Припомните, что вам нравилось рисовать больше всего? Ведь не цветы сирени на ветру? Где вам виделось больше всего жизни и силы? Знаете, я люблю старые слова. Искушение, демоны, соблазн. Старые образы. В них умещается куда больше, чем в нынешнее наукообразное блудословие. У всех у нас есть свои демоны и страхи. Большей частью они мелки и вполне соответствуют нашему калибру. Люди — существа, в общем-то, некрупные. Но демонов можно откормить. И размер их увеличивается непропорционально человеческому. Когда-то вам показалось, что легче и вольнее давать жизнь тому, что изображает насилие и боль. И чем дальше, тем вольнее и проще вам было. Вы, Юс, откормили очень большого демона. А потом на своей шкуре узнали, что такое насилие и страх.
И вот когда вы были бессильны, напуганы, ошеломлены, ваш демон предложил вам спасение. И вы его приняли, сами не понимая, что именно вы принимаете. Чего же теперь удивляться неспособности творить? Это, знаете ли, человеческое.
Юс подумал: у старика очень ясные, умные глаза. Очень жесткие. И он совсем не похож на безумца. Старик усмехнулся:
— Вижу, настала моя очередь сомневаться в том, верит ли мне собеседник. У меня слишком мало времени, чтобы тратить его на объяснения. Я могу помочь вам — снова подчинить вашего демона. Снова стать художником. Захотеть и мочь писать так, как писали раньше. Это несложно. Хотите попробовать?
Юс нерешительно кивнул.
— Хорошо, — старик взял маленький серебряный чайник и налил из него темный, резко пахнущий взвар в две крохотные тонкие пиалы. Одну протянул Юсу:
— Пейте медленно. Маленькими глотками. Почувствуйте языком, нёбом. Это вкусно.
Действительно, оказалось вкусно. Сотней сладких иголочек закололо нёбо, язык онемел, и под онемение, будто под медленно тающий лед, просочилась терпкая свежесть и пошла в кровь. Раскраснелись щеки, и мир вокруг чуть поплыл, набряк соком, красками, — словно открылся тайный краник где-то в небе, и из него пошла в мир жизнь и сила сверх скупо отмеренной, рассчитанной на долгие монотонные дни. Ковер, каждая шерстинка, сбитые в жесткую кошму полога волоски, арабская, воздушная, полупрозрачная вязь по ободку пиалы. Голос старика приплыл, мягко лег в уши, и Юс, повинуясь ему, поднял голову и посмотрел в его глаза, серо-голубые, жесткие, глубокие, и почувствовал — потянуло в них, как тянет вниз стоящего над обрывом.
— А теперь иди, — сказал старик. — Потом вернешься и скажешь мне, хочешь ли быть таким всегда.
Когда Юс, пошатываясь, глядя перед собой остекленелыми глазами, ушел, полог подле хаджи Ибрагима приподнялся, и в юрту шагнул Рахим.
— Вы правы. Как и всегда. Но вот на что он согласится, это еще вопрос.
— На что? Да на все, дорогой мой Рахим, на все. Если он и вправду никогда не пробовал даже травки, если он не попытался взять оружие, убегая, да и убежать не пытался, а остался рисовать, сидя наверху, у ручья, — да он на все согласится. По крайней мере, на все то, чего я от него захочу.
Юс задыхался. У него тряслись руки. Это было невозможно уместить, невозможно выплеснуть. Он напрочь забыл слова, какие, к черту, слова, и нет в мире никаких слов, и не было никогда, а есть только краски, море красок, набегающие друг на друга, плещущие волны красок. Юс комкал листы, брызгал краской. Акварель. Жалкая, блеклая акварель — не то, совсем не то, но лучше она, чем ничего, чем мертвая карандашная серость.
Солнце переползло через зенит и медленно покатилось вниз, к черному клыку Диамира. Юс встал, собрал разбросанные, измятые листы в папку. Ополоснул руки в ручье, вытер о брюки. И пошел к шатру.
Старик сидел на прежнем месте, словно не двинулся вовсе с самого утра. И все так же у ног его стоял маленький серебряный чайничек, и так же парил большой медный, и кособочилась подле него стопка влажных пиал.
— Чего вы хотите от меня? — спросил охрипшим, дрожащим голосом Юс.
— Ничего такого, чего бы ты уже не делал. Ты забрал у меня две жизни. Теперь я хочу две жизни взамен. Это справедливо. Ты согласен?
— Нет, — ответил Юс. Вернее, хотел сказать. «Нет» родилось внутри, но умерло, истлело, распалось, не дойдя до губ, а губы вылепили: «Да».
Ближе к вечеру оба УАЗа уехали, увозя старика, и Рахима, и веселого Семена, подмигнувшего на прощанье. А на закате Шавер, заведя Юса в кузню, расковал железный пояс с обрывком цепи, закинул в угол кузни. И сказал: «Через неделю пойдем-поедем. А пока — учиться тебе надо. Глупый ты совсем. Городской».
Есть снег сухой и мелкий, как песок на старом пляже, он струится, обтекает, забивается в складки одежды, обжигает холодом. Обрушившись вниз, он не плющит, он легок и текуч, обтекает тело, в нем тонешь, но он отнимает у легких воздух, забивается в ноздри. Это плохой снег. Летом его мало, разве только наверху, на высоте. В пустынях ледниковых верховий, на ледяных висячих полях, в расщелинах вершинных скал. Он пляшет в буране, он, налетая с ветром, рвет палатки.
Есть снег крупнозернистый, тяжелый, напитанный влагой. Его прикрывает тонкая корка наста, исчезающая к полудню, от него тяжелеют ботинки, он налипает на кошки и мешает идти. Он рыхл, в него проваливаешься, и ночевать в нем нельзя, он сочится водой, спальники, одежда промерзают. Но его можно сбить в кучу, утрамбовать, нарезать из него кирпичи, чтобы обложить палатку, защищаясь от ветра. А под ним, глубоко, прячется белый плот-ный сухой снег, и если докопаться до него, можно устроить хорошую пещеру и пересидеть непогоду без палатки даже на большой высоте.
Когда снежные зерна смерзаются, снег становится фирном, он уже почти лед, он колется, но скол затекает влагой, на нем почти не держатся подошвы, но он принимает зубья кошек, и за него надежно цепляется сталь. Есть снег, прячущийся в глубине, предательский, составленный из тонких, хрупких игл, слипшихся гранями, он зыбок, лежащий на нем снежный пласт от малейшего усилия может соскользнуть и обрушиться вниз лавиной. А в лавине нужно пытаться выплыть наверх, к краю. Если лавина мокрая, шансов почти нет, — сплющит, раздавит, скует намертво. Если сухая и не задохнешься — можешь умирать днями в полуметре от поверхности, и никто тебя не услышит, не найдет — даже если станет искать. Лавины приносит с собой как раз самый безобидный, приятный снег, снег тихого, обильного снегопада, пушистый, хлопьистый, какому радуются дети после осенней слякоти. Здесь он смерть, мины, ложащиеся на склоны.