Я проснулся вечером. Опухший нос почти уже вернулся к прежней форме – по крайней мере, на ощупь. Я тщательно ощупал себя, особенно голову. Никаких дыр. И даже кровоподтеков. В меня стреляли. Я это видел и слышал, я это чувствовал, я помнил. И голова трещала так, будто ее на самом деле прострелили. Но я был жив и сидел под сосной, грязный и ошарашенный.
Кольцевая была совсем рядом, метрах в трехстах, виднелась между соснами. Между ней и лесом, да и в самом лесу, стояли кресты, десятки высоких крестов, сбитых из струганых жердей, с венками на них, иконками, огарками свечей. Я знал это место. В конце тридцатых здесь расстреливали заключенных всех городских тюрем и закапывали тут же, под соснами. Народофронтовцы откопали здесь сотни могил, заваленные трупами ямы. Поставили памятник, маленькую часовенку. Потом городские власти стали расширять кольцевую. По проекту новые полосы шоссе должны были пройти прямо по кладбищу, и почти целый год молодежь жила в палатках и шалашах подле могил. Ставила кресты. Взявшись за руки, не давала проехать бульдозерам. Бульдозеристы, ровнявшие место под асфальт, охотно останавливались, стреляли у молодых людей сигареты и рассуждали о тяжелой жизни и малой зарплате. Бульдозеристам платили за рабочее время, не за сделанную работу Временами приезжали черно-пятнистые, временами милиция, били и разгоняли молодежь, жгли шалаши. Газеты поднимали шум, городские власти не обращали на него никакого внимания, но, когда молодежь возвращалась, некоторое время ее не трогали. Я заходил к ним. Среди них были мои знакомые и знакомые моих друзей. Я пил чай, сидя с ними у костра.
А сейчас я смотрел на кольцевую, видел разгораживающий полосы барьер из гофрированного железа, красные и белые катафоты на нем – но вроде бы и в то же самое время кольцевой передо мной не было. Были поля, а за ними вдалеке заборы и серые, крытые соломой и гонтом хаты. И вместе с ними, на их месте – поросшие лесом невысокие холмы безо всяких признаков жилья. Одно не накладывалось на другое, но существовало вместе, я видел всё это разом. Всё это тряслось, переливалось и, видимо, от усилий уместиться в моей голове ворочалось под черепной крышкой, как захмелевший еж. Я зарычал и укусил сам себя за губу. Сильно, до крови. Но добавка маленькой боли к большой не помогла нисколько – мир перед глазами дрожал и переливался и был, несмотря на разноцветность, полунастоящий какой-то, будто склеенный из плоских картинок, вырезанных из учебника истории. Вон двадцатиэтажка, я ее знаю, она на самом краю, у трамвайного депо. А присмотришься, стараясь разглядеть получше, она, колыхнувшись, стала просто высоким деревом прямо за дорогой, а через минуту – полосатым придорожным столбом, какие ставили век назад.
Я пощупал рукой лоб. Встал на колени. Упираясь в сосновый ствол руками, встал. Сейчас нужно было добраться до дома. Обязательно. Дома холодный душ и кровать. И полная еще с похода аптечка. И холодильник, в котором как минимум полкило колбасы. Но ни в коем случае не в больницу. Если то, что я видел с холма, не галлюцинация – все эти бронетранспортеры, перевернутые машины и пятнистые автоматчики, – сейчас лучше про больницу и не думать. А самое главное на пути домой – благополучно пересечь кольцевую, наверняка просматриваемую какими-нибудь пятнистыми патрулями, а по моему теперешнему состоянию еще и плывущую под ногами.
Брел я к кольцевой на негнущихся ногах, поминутно ожидая, что вот-вот окликнут или рядом взвизгнут тормоза, и увернуться я не успею. Но, на удивление, обошлось без проблем. Машин не было, должно быть, движение перекрыли. А патрули если и были, то не заинтересовались ковыляющим домой оборванцем. Только когда перебирался через закопченный железный забор, разделяющий половинки трассы, сорвался и пребольно ляснулся коленками, заорав от боли. Но это даже и помогло, на пару минут я будто протрезвел и, охая, резво просеменил до обочины.
По ту сторону кольцевой начинался Город. Я вошел в него, спотыкаясь об внезапно возникающие под ногами камни и кочки, натыкаясь на деревья и прохожих. Дома передо мной старели, краски выцветали и лупились, снова становились свежими, на месте одноэтажных домов возникали новостройки. Всё непрерывно дрожало и плыло. Я подумал: вот тут меня уж точно или собьет машина, или я куда-нибудь провалюсь. И хуже того, я вдруг понял, что совершенно не представляю, как до дома добраться.
Уклоняясь от очередного дерева, вдруг возникшего прямо там, где только что был тротуар, я наткнулся на будку телефона-автомата и вцепился в нее, как в спасательный круг. В крохотной, отгороженной от остального мира грязными стеклами кабинке телефон был как якорь, неизменный, никуда не девающийся. На нем просто было сосредоточиться, не отвлекаясь ни на что другое. Хотя и его я чуть не потерял. Отвлекся, нашаривая по карманам записную книжку, очертания телефона поплыли, сменяясь чем-то мутно-зеленым, но я тут же вызвал его в памяти: солидный серый железный ящичек со скругленными краями, с тяжелой черной пластмассовой трубкой, с четырьмя рядами кнопок и прорезью для карточки. Он должен тут быть, он никуда не делся. Вот он – я сейчас протяну руку и почувствую холод железного телефонного бока.
Моя ладонь коснулась кнопок, круглого выступа на боку – замка, открывающего телефонную коробку. Порядок. Я прижал плечом трубку к уху, вставил карточку, раскрыл записную книжку. Позвонил. Послушал длинные гудки, повесил трубку. Позвонил еще раз и еще. Я позвонил даже по телефону, который дала мне Рыся. То ли на десятом, то ли на одиннадцатом гудке трубку подняли, и хриплый мужской голос спросил:
– Да?
– Добрый день, – сказал я. – Вас Столбовский беспокоит.
– Не знаю такого, – отрезал голос, и в трубке раздались короткие гудки.
Я снова набрал номер, но на этот раз трубку бросили, едва услышав мой голос. В конце концов, отчаявшись, я позвонил своему редактору. Мне очень этого не хотелось, но иначе пришлось бы ловить случайного прохожего или таксиста, просить довезти или довести до дому и терпеливо принять все вытекающие последствия. Вызов милиции или «скорой», к примеру. Можно, конечно, попытаться добраться самостоятельно. Но сейчас меня это ужасало даже больше, чем последствия разговора со случайным прохожим и перспектива объяснять спецназовцам, почему я грязен, оборван, в синяках и не могу найти свой дом.
Редактора моего звали Владимир Николаевич Буров, он возглавлял издательство, меняющее название в среднем раз в три месяца и издающее буквально всё, способное принести доход: от инструкций по пользованию презервативами до псалмов. Мы встретились с ним, когда я искал издателя для своего романа, обивал пороги редакций и приучился говорить: «Спасибо, до свидания», еще не дослушав совета обязательно зайти через две недели, а лучше – через три. Роман был про Роммеля, войну и революцию в одной отдельно взятой среднеевропейской стране. В романе были танки, умирающие на фоне заката молодые бойцы, роковые женщины и происки разведок. Это был хороший роман. Я им гордился.
Буров пообещал обязательно на мой роман посмотреть, отложил его в сторону и осведомился, имеется ли у меня компьютер. Я ответил: имеется. Поинтересовался, кто я по профессии. Я ответил: физик. И тогда он предложил мне написать для него «Сто великих открытий» – по пять долларов за открытие. Я отказался. Тогда он предложил мне написать «Сто великих педерастов» – по пять долларов за каждого великого педераста. Я же в ответ предложил ему написать «Сто великих человеческих подлостей» – по семь долларов за подлость. Буров степенно огладил ухоженную седую бородку, посмотрел на меня поверх очков и сказал: «Пять с половиной». Сошлись мы на шести. С подлостями я покончил за четыре месяца и еще полмесяца уговаривал Бурова отдать мне деньги. Буров говорил, что сумма слишком большая, поил меня растворимым кофе и советовал зайти через две недели. Тогда, возможно, деньги найдутся. На третьей двухнедельной отсрочке я согласился написать для него авантюрно-порнографический роман за четыре месяца. Деньги нашлись с поразительной быстротой, не только за подлости, но и аванс за роман.