– Я? Захотел? Я… я не понимаю.
Андрей поморщился:
– Тебя всё-таки здорово отделали. Я думал, ты успокоишься быстрее. И начнешь думать спокойно. Нам тебя нужно предъявить всем интересующимся – начальству, шишкам сверху, газетам, наконец, – как террориста. Мало того – чтобы и в нашу разработку – а в ней еще многие, помимо тебя, – ты входил плавно и легко. Ты – один из ее краеугольных камней. Потому тебя обязательно будут формовать. Воспитывать. Что бы ты ни говорил, ни делал – не важно. Воспитывать будут всё равно. Есть программы, проверенные способы. Террористом ты станешь. И вести себя будешь, как пойманный террорист, и говорить. Вопрос в том, как и каким ты к этому придешь.
– Я не террорист, – вспылил я. – И никогда им не стану.
– Я знаю, ты попытаешься сопротивляться. Изо всех сил. Потому и пришел к тебе. Мне не совсем безразлично, каким ты придешь к финалу. Ты можешь вполне благополучно пережить формование и остаться здоровым физически и душевно. Пожертвовать несколькими месяцами жизни – и продолжать ее. Пусть не так, как раньше. Но всё же полноценно.
– С клеймом уголовника и бандита на всю оставшуюся жизнь?
– С репутацией пламенного борца за свободу, если хочешь. На всю оставшуюся жизнь. Но можешь пережить формование и неблагополучно. И тогда… мне не очень хочется рассказывать про то, что тогда… Тьфу ты, кофе мой совсем остыл.
– А почему я должен тебе верить? – спросил я. – Тому, прежнему, Андрею я когда-то верил. Может, поверил бы и сейчас. А нынешнему… ты ж меня колешь. Как тот скрюченный дедок.
– Колю, – согласился он, отхлебывая кофе. – А как иначе? Но ради чего и как – подумай. Конечно, нам будет легче, если ты добровольно и в здравом разумении пойдешь под формовку. Но взамен ты получишь намного больше, чем дашь нам. Взамен ты получишь себя. Ты никогда не думал о том, что умение сложить два и два – это замечательное, великое умственное достижение человека? И что умение запомнить три слова подряд, удержать в памяти увиденное пять минут назад лицо – это удивительные, прямо-таки волшебные свойства нашего мозга?
…Знаешь, я и не надеялся, что тебе будет достаточно моих слов. Поэтому я попросил разрешения показать тебе кое-что. Показать, чем ты можешь стать и чего лишиться. А лишиться ты можешь очень многого и очень легко. Поверь мне. Я видел тебя на «заходе». Как ты качался на стуле и мычал. По тебе текли слюни. Досюда, – Ступнев показал пальцем на живот, – много слюней.
Я вздрогнул.
– С тобой «заход» не доработали – следователь испугался. Если б он тебя испортил, ему б влетело по первое число… Ты сейчас отдыхай. Доешь спокойно и ложись. Я приду через пару часов.
Когда Ступнев закрыл за собой дверь, в комнате остался свет. Неяркий, желтоватый. Он шел из-под пластинки матового стекла, вделанной в стену над дверью. Вся моя комната была черной, залитой пыльной, серо-черной резиной. Узкий ящик кровати. Круглая короткая резиновая труба параши в углу и выпуклость перед ней – рычаг слива. Всё. Еще столик на колесиках и поднос на нем. На подносе лежала и свежая газета – как ни странно, оппозиционная, одна из немногих незакрытых до этого времени. Но читать я не смог – буквы скакали перед глазами.
Над тем, что сказал Ступнев, я не задумался. Я ему поверил. Уж чем, не знаю: разумом ли, нутром ли. Честно говоря, мне показалось, будто кроме нутра у меня ничего в особенности и нет. А при нем – тупая боль, ломотье в затылке и висках, теплая, тяжелая сытость в животе. И зыбкий, подрагивающий перед глазами мир… Ну и черт с ним, с миром этим! Я поел, отдохнул, а главное, успокоился, как это ни странно было в обшитой резиной тюремной камере. Жив курилка! Мне даже захотелось выкинуть какое-нибудь коленце, колесом пройтись, что ли, или на голову стать, просто от удовольствия, что живой.
Но вдруг подумалось: несмотря на то, что стены и потолок вроде гладкие, сплошные, в них должны быть и замаскированные камеры, и микрофоны. Меня ведь должны и прослушивать, и просматривать. Наблюдать за мной. Держать объект разработки в поле внимания. Мне представились взгляды, ощупывающие меня, хватающие, тянущие, жадные, липкие. Изучающие, как я ворочаюсь, как, уркнув желудком, испускаю газы, как ковыряюсь в косу, почесываюсь. Скребусь в потном паху. Онанирую. Они всё это изучают, записывают. Стараются. Я захохотал, трясясь животом, выхаркивая капельки слюны и застрявшие между зубов клочки сосисок.
Я хохотал до бессилия, содрогаясь, колотя пятками о резину, складываясь пополам, пока не свалился в изнеможении и не заснул. Разбудил меня Ступнев. С ним в дверь зашел еще кто-то незнакомый, забравший поднос, а Андрей присел на краешек кушетки и легонько постукал меня по колену газетой.
– Поднимайся, – сказал он. – Пойдем.
Я встал, и мы вышли в коридор – узкий, окаймленный связками труб и кабелей, с забранными решеткой люминесцентными лампами на потолке. Длинный, холодный, уводящий вниз тоннель.
Лето пришло злое. Иссушающая, безжалостная жара, сворачивавшая молодые листья и ломавшая траву, сменялась короткими яростными ливнями, после которых всё начинало неистово рваться из земли. Как в пустыне, где умирают от жажды, где от соленого едкого ветра мертвеет и лопается кожа, а на следующий день после внезапного дождя можно утонуть в несущихся по ложбинам потоках грязи. Кюветы и обочины зарастали жесткой, рвущей ботинки травой, корни пучили асфальт автострад. Лето было чужим.
По автострадам ночами шли колонны машин, ревели, чихали копотью дизеля. Ночные электрички загоняли на запасные пути, а по освободившимся путям шли эшелоны, платформа за платформой с серо-зелеными стальными тушами. Страну лихорадило. Куда, зачем – никто не знал наверняка, один слух сменялся другим, еще более тревожным. Люди покидали большие города, а жители деревень закапывали ценное в подполах и сараях. Военные городки замерли в ожидании тревоги, вдруг снимались, повинуясь внезапному ночному приказу, в суматохе, оставляя ломаные машины, ехали, волокли за собой пушки, а спустя несколько часов останавливались, ожидая приказа, которого так и не поступало.
Откуда пополз этот слух, точно неизвестно – из города ли, когда-то первым увидевшего в утреннем тумане мышастую полевую форму вермахта, или с северо-запада, из озерного края, где война застряла, тлела дольше всего. Достоверно одно: кто-то из тех, видевших своими глазами, ощутивших своей кожей, вспомнил. И назвал. И все вдруг поняли, что это и есть она, жившая столько времени на закрайках памяти, воскресавшая в детских играх и пришедшая вместе с летом первой своей ярости.
Моторов сперва не было слышно. Из-за холма поднялись столбы пыли, плотные, клубоватые. Рев ударил по перепонкам, когда машины вышли на вершину холма. Покрытые пылью, приземистые. Ветер стих, исчезли вообще все звуки, исчахла струйка песка, сбегавшая с края окопа, замерли даже судорожные толчки крови в висках. Рев заполнил всё вокруг. Они были непомерно большие, многогранные, приплюснутые, вспахивающие поле чудовища. В окопе у края леса кто-то не выдержал. Выскочил, побежал, сгибаясь, к спасительной гряде деревьев. Сквозь рев прорезался обрывистый, сухой пулеметный лай. У окопа, впереди, позади, взметнулась пыль, побежала, догнала, сшибла с ног, закувыркала. Но почти тут же из леска ударили гранатометы, и, развалив скрывавшую его заросль, зашевелил длинным хоботом танк. Второй слева бронетранспортер взорвался перегретой консервной банкой. Два центральных встали, будто уткнувшись в невидимую стену, из верхних, из задних люков посыпались одетые в черно-пятнистое солдаты. Разноголосо застучали автоматы, прижимая их к земле.