— Вертайтесь, гражданка! — сказал командир. — Ребята меня за грудки хватают. Нарочно, говорят, она пианину испортила, чтобы нам не досталась, разладила… Вынула, кричат, главную часть. Она сразу и играть перестала.
— Что за глупости, товарищ! — сказала мама. — Вероятно, просто вы не умеете играть.
— Как же, до вас играло, а как вынули чегой-то, так сразу ничего и не выходит, — говорил командир. — Нет, уж вы, пожалуйста, вертайтесь и снова положьте все это на место.
Мы побрели назад в Тратрчок.
Красноармейцы встретили маму злым шумом. Они сгрудились вокруг пианино. Они напирали. Они кричали, что мама нарочно испортила народное достояние, что это саботаж, а за это — на мушку.
Командир успокаивал их.
— Сознательнее, сознательнее, ребята, — говорил он, но сам, видимо, тоже был очень взволнован.
Мама уверенно подошла к пианино. Красноармейцы затихли.
Мама взяла широкий аккорд. Но пианино не отозвалось с прежней звонкостью. Звук получился глухой, чуть слышный. Он пронесся и замер, как очень далекий гром.
Мама убито и растерянно взглянула на меня. Она ударила по клавишам что есть силы, но пианино опять ответило шепотом. Зато загремели красноармейцы.
— Испортила! — кричали они. — В Чека ее за такое дело… в Особый отдел!.. Ведь это что ж такое?..
— Мама, — сказал я, вдруг догадавшись, — модератор!..
Когда командир вытаскивал из пианино сверток, он нечаянно потянул модератор — заглушитель, — и тот опустился на струны. Мама рванула модератор, и пианино сразу загремело так громко, что всем показалось, будто из ушей вынули вату, которая там словно все время была.
У красноармейцев просветлели лица. Для проверки они попросили привесить сверточек обратно. Мы привесили. Но пианино громче не заиграло. Тогда нам позволили взять сверток. Потом смущенные парни попросили маму сыграть что-нибудь такое, этакое…
— Я, товарищи, польки не играю, — строго сказала мама, — это вы уж сына попросите.
Красноармейцы попросили, и я влез на ящик. Меня окружали белозубые улыбки. Так как с высокого ящика достать педали я не мог, то нажимать педаль вызвался один из красноармейцев.
Он старательно наступил на педаль и не отпускал ее уже до конца. А я гулко играл что есть силы подряд все марши, танцы и частушки, которые я только знал. Кое-кто уже начал пристукивать каблуками, и вдруг один молодой красноармеец сорвался с места. Он развел руками, словно объятия раскрыл, и осторожно ударил ногой, будто пробуя пол. Потом он подбоченился — и пошел-пошел по раздавшемуся разом кругу, закинув голову и притопывая. Высоким голосом он запел:
Что за стыд, что за срам,
Что за безобразия,
Поналезла нынче к нам
Всяка буржуазия.
Командир резко остановил его. Он сказал маме вежливо и просительно:
— Мадам, то есть теперь гражданка! От бойцов и от себя лично прошу… исполните персонально что-нибудь более сознательное… скажем, из какой-нибудь оперы увертюрочку…
Мама села на ящик. Она вытерла клавиши платком. Мой специалист по педалям опять с готовностью предложил свою помощь и ногу. Но мама сказала, что как-нибудь сама обойдется.
Мама играла увертюру из клавира оперы «Князь Игорь». Серьезно и хорошо играла мама.
Тихие красноармейцы окружили пианино. Навалившись друг на друга, они внимательно смотрели на мамины пальцы. Потом мама медленно и бережно отняла от клавишей руки… За подымающимися ее кистями, как паутинка, потянулся, затихая, финальный аккорд.
Все откинулись вместе с мамиными руками, но несколько секунд еще молчали, как бы вслушиваясь в угасание последних нот… И только после отчаянно захлопали.
Они аплодировали вытянутыми руками, поднося свои хлопки близко к маминому лицу. Они хотели, чтобы мама не только слышала, а и видела их аплодисменты.
— Ярко вырожденный талант, — сказал маме, вздыхая, командир. — Выше не может быть никакой критики.
Мы были уже на середине площади, а с крыльца Тратрчока все доносились аплодисменты. Мама скромно прислушивалась к ним.
— Удивительно, как облагораживает людей искусство! — говорила потом мама теткам.
— Таких рюдей не обрагородишь, — отвечала тетка Сэра. — Есри бы обрагородирись, роярь бы вернури.
Через месяц, когда пианино давно уже стояло на месте (оно было возвращено стараниями вставшего с тифозной койки Чубарькова), в «Известиях», в отделе «Ответы читателю», было написано:
«Врачу из Покровска
Пианино конфисковано незаконно, как у лица, для которого оно служит орудием производства.»
Папа торжествовал. Он показал газету всем знакомым. Он вырезал это место и хранил вырезку в бумажнике, а Степка Атлантида сказал по этому поводу:
— Это о вашей пианине в «Известиях» напечатано… Ну-ну-ну, на всю Ресефесере размузыканили! Эх вы, частная собственность!
Секретный сверток был положен теперь в маленький ящик маминого письменного стола, а стол попал в комнату одного из квартирантов. Нас уплотнили. У нас мобилизовали три комнаты, одну за другой. В первую поселили выздоровевшего Чубарькова. Я очень обрадовался ему. Комиссар тоже.
— Вот мы теперь с тобой и туземцы будем, — сказал комиссар, снимая пояс с кобурой и кладя его на стол. — Дашь книжку почитать?
— А то! — сказал я, рассматривая наган. — Заряженный?
— А то! — отвечал комиссар. — Не трожь.
Тетки глянули в дверь. Они критически осмотрели широко покачивающиеся плечи комиссара, его вздернутый нос и ушли, прошептав: «Распоясался солдафон!»
Комиссар подмигнул нам в сторону отбывших теток:
— Не ко двору, видно, показался.
— Они всегда против, — утешил его я.
— А зато мы — за вас, — сказал Оська.
— Точка! Раз такие за меня, не пропаду, — ласково усмехнулся комиссар.
Он подхватил одной рукой Оську и посадил его к себе на колено, обтянутое синим сукном тугих, узких галифе.
— А в шашки кто играет? — спросил он неожиданно.
— Ну, в шашки это что! — отвечал я. — Вот в шахматы если… Вы в шахматы умеете?
— Нет, еще не выучился.
— Леля вас сразу научит, — пообещал Оська. — Он уже все ходики знает, и черненькими и беленькими, и взад и вперед. А я знаю только, как конь ходит.
Оська соскочил с колен, стал на одну ногу и запрыгал по квадратам, вычерченным на линолеуме пола. Потом он вдруг остановился, замер на одной ноге и доверительно сказал комиссару: