— Ну, тогда вы сами всё здесь знаете. Я пошел, надо привести себя в порядок.
Я бывал здесь раньше, я сам всё здесь знал.
Я бывал здесь раньше, сказал я; и я действительно уже бывал здесь; первый раз — с Себастьяном, больше двадцати лет назад, в безоблачный июньский день, когда канавы пенились цветущей таволгой и медуницей, а воздух был густо напоен ароматами лета; то был один из редких у нас роскошных летних дней, и, хотя после этого я приезжал сюда еще множество раз при самых различных обстоятельствах, о том, первом дне вспомнил я теперь, в мой последний приезд.
В тот день я тоже не подозревал, куда еду. Была Гребная неделя. Оксфорд — теперь похороненный в памяти и утраченный невозвратимо, как земля Лион, ибо с такой бедственной быстротой нахлынули перемены, — Оксфорд был еще в те времена городом старой гравюры. По его широким тихим улицам люди ходили, беседуя, как при Джоне Ньюмене; осенние туманы, серые весны и редкая прелесть ясных летних дней — подобных этому дню, когда каштаны в цвету и колокола звонко и чисто вызванивают над шпилями и куполами, — всё мирно дышало там столетиями юности. Здесь, в этой монастырской тиши, особенно звонко раздавался наш веселый смех и далеко разносился над гудением жизни. И вот сюда, в строгий монашеский Оксфорд, на гребную неделю хлынула толпа представительниц женского пола числом в несколько сот человек; они щебетали и семенили по булыжнику мостовых и по ступеням старинных лестниц, осматривали красоты архитектуры и требовали развлечений, пили крюшон, ели сандвичи с огурцом, катались на лодках и стайками шли с берега на факультетские баржи и вызывали в «Изиде» и Студенческом союзе взрывы неумеренного и неуместного опереточного веселья, а под церковными сводами — непривычное высокоголосое эхо. Эхо вторжения проникало во все закоулки, в моем же колледже было не эхо, а самый источник неприличия: мы давали бал. На внутреннем дворике, куда выходили мои окна, натянули тент и сколотили дощатый настил, вокруг привратницкой расставили горшки с пальмами и азалиями, да еще в довершение всего один преподаватель на втором этаже, мышеподобный человек, имевший отношение к естественному факультету, уступил свои комнаты под женскую гардеробную, о чем саженными буквами провозглашало возмутительное объявление, прибитое в нескольких дюймах от моего порога. Больше всех негодовал по этому поводу мой университетский служитель.
— Джентльмены без дам в течение ближайших нескольких дней приглашаются по возможности принимать пищу на стороне, — сокрушенно объявил он. — Будете обедать дома?
— Нет, Лант.
— Это, они говорят, нужно, чтобы разгрузить служителей. И впрямь до зарезу необходимо. Мне, например, поручено купить подушечку для булавок в дамскую гардеробную. С чего это они затеяли танцы? Никак в толк не возьму. Раньше на Гребную неделю никогда не было никаких танцев. На Память основателей — другое дело, потому на каникулы приходится, но на Гребную — никогда. Как будто мало им чая и катания на реке. Если спросите меня, сэр, так это всё из-за войны. Ничего бы такого не случилось, когда б не война. — Был 1923 год, и для Ланта, как и для тысяч других, после четырнадцатого года всё безнадежно изменилось к худшему. — Ежели примерно вино к ужину, — продолжал он, по своей всегдашней привычке то появляясь в дверях, то вновь выходя из комнаты, — или там два-три джентльмена в гости к обеду, это уж как положено. Но не танцы. Это всё завелось, как джентльмены вернулись с войны. Возраст их уже вышел, а они не разбираются, что да как, и учиться не хотят. Истинная правда. Есть такие, что ходят на танцы с городскими в Масонский дом, ну, до этих прокторы скоро доберутся, помяните мое слово… А вот и лорд Себастьян, сэр. Ну, мне недосуг тут стоять и разговаривать, надо идти за подушечками для булавок.
Вошел Себастьян — серебристо-серая фланель, белый крепдешин, яркий галстук — мой, между прочим, — с узором из почтовых марок.
— Чарльз, что это, скажите на милость, происходит у вас в колледже? Цирк? Я видел всё, кроме слонов. Признаюсь, весь Оксфорд вдруг весьма неприятно преобразился. Вчера вечером он кишмя кишел Женщинами. Идемте немедленно, я должен вас спасти. У меня есть автомобиль, корзинка земляники и бутылка «Шато-Перигей», которого вы никогда не пробовали, потому не притворяйтесь. С земляникой оно восхитительно.
— Куда мы едем?
— Навестить одного человека.
— По имени?
— Хокинс. Захватите денег, на случай если нам вздумается что-нибудь купить. Автомобиль принадлежит некоему лицу по фамилии Хардкасл. Вернете ему обломки, если я разобьюсь и погибну — я не очень-то умею водить машины.
За оранжереей, в которую обращена была наша привратницкая, по выходе из ворот нас ждал открытый двухместный «моррис-каули». За рулем сидел Себастьянов плюшевый медведь. Мы посадили его посередине: «Позаботьтесь, чтобы его не укачало», — и тронулись в путь. Колокола Святой Марии вызванивали девять; мы удачно избегли столкновения со священником при черной шляпе и белой бороде, задумчиво катившим на велосипеде прямо нам навстречу по правой стороне улицы, пересекли Карфакс, миновали вокзал и вскоре уже ехали по дороге на Ботли среди полей и лугов; в те дни поля и луга начинались совсем близко.
— Не правда ли, как еще рано! — сказал Себастьян. — Женщины еще заняты тем, что там они с собой делают, прежде чем спуститься к завтраку. Лень их сгубила. Мы успели удрать. Да здравствует Хардкасл!
— Кто бы он ни был.
— Он думал, что едет с нами. Лень и его сгубила. Я ему ясно сказал: в десять. Это один очень мрачный человек из нашего колледжа. Он живет двойной жизнью. По крайней мере так я предполагаю. Нельзя же всегда, днем и ночью, оставаться Хардкаслом, верно? Он бы давно умер. Он говорит, что знает моего отца, а этого не может быть.
— Почему?
— Папу никто не знает. Он отверженный. Разве вы не слышали?
— Как жаль, что ни вы, ни я не умеем петь, — сказал я. В Суиндоне мы свернули с шоссе и некоторое время ехали между коттеджами из тесаного камня, стоявшими за низкими оградами из светлого песчаника. Солнце поднималось всё выше. Часов в одиннадцать Себастьян неожиданно съехал с дороги на какую-то тропу и затормозил. Уже припекало настолько, что самое время было укрыться в тени. На ощипанном овцами пригорке под сенью раскидистых вязов мы съели землянику и выпили вино — которое, как и сулил Себастьян, с земляникой оказалось восхитительным, — раскурили толстые турецкие сигареты и лежали навзничь — Себастьян глядя вверх в густую листву, а я вбок, на его профиль, между тем как голубовато-серый дым подымался над нами, не колеблемый ни единым дуновением, и терялся в голубовато-зеленой тени древесной кроны, и сладкий аромат табака смешивался с ароматами лета, а пары душистого золотого вина словно приподнимали нас на палец над землей, и мы парили в воздухе, не касаясь травы.