– Раз… Два… Три! – скомандовал Миша, и Никита почувствовал, как страшная сила сжала его ладонь. Он был уверен, что через долю мгновения окажется повержен, но прошла секунда, другая, третья… а они с Геркулесычем, красные, вспотевшие, с оскаленными зубами, по-прежнему сидели vis-à-vis, яростно сцепив ладони, нажимая изо всех сил, – и ни один не сдавался. Младший курс орал от восторга. Старшие с изумлением переглядывались. Через плечи кадетов за исходом поединка с интересом наблюдал подошедший ротный командир. И понадобилось его негромкое: «Кхм-м, Иверзнев…», чтобы Геркулесыч, бешено оскалившись, с явной натугой опрокинул руку Никиты на стол и вскочил.
– Связался чёрт с младенцем, Иверзнев! Вам не совестно? Неужто брошенные лавры Свиридова подобрали? – упрекнул Селезнёв Петра, с уважением глядя при этом на вытянувшегося Никиту.
– Осмелюсь доложить, господин штабс-капитан. – Чёрные глаза Геркулесыча смеялись. – Это никак не младенец. Силён, как Илья Муромец, если бы не вы – лежать бы мне на полу!
– Полно врать, ступайте за свой стол. А вы, Илья Муромец, займитесь лучше кашей, она уже ледяная. Все по местам!
Кадеты кинулись за столы – и Никита оказался под перекрёстным огнём восхищённых взглядов. Через полчаса весь корпус знал, что новичок Закатов оказался чуть ли не равным по силе знаменитому Геркулесычу. И до самого окончания корпуса уже никто не осмеливался навязать Никите драку или даже косо взглянуть на него.
Много времени спустя Пётр, смеясь, сознался Никите, что поддался ему на глазах всей столовой по просьбе младшего брата: Миша опасался, что друзья Свиридова захотят отомстить за позорное исключение товарища. Но тогда Никита этого не знал и был совершенно оглушён свалившейся на него славой. Младшие кадеты ходили за ним, словно за апостолом; предложения дружбы сыпались как горох. Но Никита, хорошо помнивший, что в страшную ночь «тёмной» на помощь ему пришёл лишь Миша, ни с кем больше не сошёлся близко.
Миша Иверзнев происходил из старой, известной всей Москве дворянской военной семьи, в которой не водилось большого достатка, но образование детей считалось делом священным. После смерти генерала Иверзнева его вдове остались старый дом в Столешниковом переулке и пенсия. Марья Андреевна, круглолицая, добродушная, неутомимая женщина с родинкой над губой, была знакома со всей Москвой, имела кучу близких и дальних родственников по всей империи и непрерывно находилась в хлопотах. С утра до ночи она бегала по городу или сидела в приёмных значительных лиц, составляя протекции, выбивая пенсии, ища женихов, пристраивая сирот в приюты, а одиноких старух – в богадельни, собирая деньги на приданое очередной бедной невесты или на подарок чьему-то сыну, отправляющемуся на Кавказ. В Москве знали, что если за дело взялась генеральша Иверзнева, отвязаться от неё будет немыслимо. Значительные лица, которые зачастую приходились родственниками самой Марье Андреевне или её покойному супругу, обычно сдавались без боя: пенсии выписывались, дети принимались на казённый счёт учиться, дочери выдавались замуж, деньги собирались свыше необходимого и срочно отправлялись по назначению.
Старший сын Марьи Андреевны уже закончил корпус и служил в полку в Петербурге. Младшая дочь Вера училась в Екатерининском институте. Обо всём этом Закатов узнал от друга в первые же дни нахождения в корпусе. Миша рассказывал о своём семействе подолгу и с удовольствием, и Никита поначалу был абсолютно уверен, что новый друг врёт без зазрения совести.
– …а когда мы с Петькой рыбачили на Москве-реке и я о корягу себе ногу распорол, он меня полторы версты до города на закорках нёс! А там уж встретили знакомого извозчика, и он согласился в долг довезти до Столешникова и выгрузить на заднем дворе… Крови было ужас сколько, извозчик страшно ругался, что теперь в его тарантас никто сесть не пожелает! И вот, Петька остался с Федосьей, нашей кухаркой, отмывать на задворках тарантас, а меня старший брат, Саша, тащит на руках через малинник к окну папиного кабинета! И всё оч-чень тихо, потому что у мамы, знаете ли, нервы, и если бы она эту мою ногу увидела… Бр-р! Отец распахивает окно, свешивается и принимает меня прямо из Сашиных рук! Саша, натурально, тут же бежит за Егоровной, это наша няня, и все втроём как можно тише меня перевязывают… А Петька, отмывши извозчику его колымагу, вовсю заговаривает маме зубы в гостиной, уверяя, что на бульварах чудно цветёт сирень! Но маму, разумеется, не проведёшь… После было столько шума! Отец пытался в кабинете укрыться – не помогло… Только Егоровна маму и уговорила, а то бы сидеть мне без рыбалки до конца лета в своей комнате под арестом! А более всего обидно, что леща-то я тогда упустил! Огромнеющий был лещ, без малого аршин, даже Петька клялся, что никогда такого не видел! На другое утро они с отцом тайком от мамы туда ходили удить… и ничего! Ни единой плотвички! Хорошо, что хоть Петька того леща видал, а то бы мне и не поверил никто!
Никита тоже не верил собственным ушам. Он даже вообразить себе ничего подобного не мог.
– Но что же я один всегда болтаю? – спохватывался, наконец, Миша и виновато смотрел на Никиту блестящими тёмными глазами. – А вы вот всегда молчите… Расскажите что-нибудь, Закатов! Вы в имении, верно, очень весело жили? Я как-то ездил в гости к кузине Александрин в Калужскую губернию, так как же там было чудесно! Как раз попали на Иванов день, и хороводы, и купания, и песни в деревне пели… Кузина меня научила петь «Завивайся, хмель», так я, кажется, даже и не слишком фальшивил…
– Вы играли вместе с крепостными? – отваживался на осторожный вопрос Никита. – Ваш папенька не запрещал?
– Разумеется, нет! – Миша пожимал плечами. – Отец, напротив, считал, что наш долг быть рядом со своим народом, и что это очень познавательно, может многому научить… Да вы ведь должны более меня знать обо всём этом, расскажите!
Никита жарко краснел, не в силах выдавить из себя ни слова. О чём он мог рассказать?.. О долгих, скучных, безнадёжно одиноких днях в имении? О крестьянских ребятишках, боявшихся играть с маленьким барином? Об отце, которому стараешься лишний раз не попасться на глаза? О Насте с братом Аркадием?.. При воспоминании о Насте давняя боль толкала в сердце, и Никита отчётливо понимал, что никогда и никому не сможет рассказать об этом. Но Миша пытливо, любопытно смотрел на него своими тёмными очами, и именно эти глаза навели Никиту на счастливую мысль.
– Я… если вам интересно, я могу рассказать про цыган…
– Ах! – Миша даже подпрыгнул от восторга. – Вы знаете, я всю жизнь мечтал с ними познакомиться! Вы читали у Пушкина поэму «Цыганы»? Нет?! Ну, по случайности, верно, не попалась в руки, – деликатно поправился он, заметив смущение друга. – У кузины в имении иногда останавливался табор, но… всякий раз без меня, так досадно! А вы их знали близко? Расскажите же!
Никита, увидев, что Мише действительно интересно, сильно приободрился и начал рассказ. Сперва он, не привыкший ни рассказывать, ни вообще подолгу говорить, мучился, краснел и запинался, но Миша так восторженно смотрел на него, так ахал и всплёскивал руками, так энергично подбадривал и так восхищался, что Никита понемногу воодушевился и рассказал о своей «цыганской» зиме.