* * *
Зима 1853 года в Смоленской губернии выдалась лютая. Сразу после Кузьминок выпало столько снега, что избы в Болотееве оказались засыпаны выше окон, и крестьяне целыми днями только и делали, что разгребали путь к хлеву да к колодцу, с ненавистью поглядывая на низкое, взбухшее небо. Улицу завалило так, что идти по селу можно было только по узенькому проходу, выкопанному всем обществом, и из окон можно было видеть лишь шапки да платки, плывущие поверх сугробов. А на другой день после небывалого снегопада ударил мороз, от которого звенели деревья и стыли на лету птицы. Сельская улица словно вымерла и до самых Святок оставалась пустынной: даже у мальчишек не было охоты прыгать по сугробам в этакую стужу.
В один из святочных вечеров болотеевская молодёжь затеяла посиделки. Собрались, как обычно, в избе старой солдатки Амвросихи, уже давно не слезавшей с печи и пускающей в свою избу молодых, чтобы не умереть за зиму с голоду. Парни и девки приносили добытый всеми правдами и неправдами мякинный хлеб, семечки, сушёные грибы, а если приходили силинские парни, то была и водка, и пряники, и калёные орехи: на угощение «обчества» старый Силин давал сыновьям денег без разговора. Грязную, тёмную избу Амвросихи девки ради праздника отскоблили до блеска, оттёрли сажу и копоть с потолка, вымели и помыли щелоком пол и даже снесли со всех домов цветные половики. В назначенный вечер солдаткина изба осветилась несколькими лучинами сразу, наполнилась топотом ног, смехом, песнями и перешёптыванием собравшихся девок. Парней, по обыкновению, ждали позже, в этот день они почему-то задерживались. Девушки скучали, понемногу смолкли и песни, и вскоре в избушке воцарился унылый перестук спиц и жужжание веретён: не зря же было пропадать хорошему освещению…
– Да где ж они болтаются, проклятики! – наконец с досадой сказала Акулина – красивая бойкая девка с надменным лицом, первая заводила и плясунья на селе. – Даром только лучину жечь, а их, иродов, и не видать! Ефимка Силин всех, поди, сговорил в Тришкино идтить, там, понятно, лучше… И изба больше, и поповны приходят…
Раздался дружный вздох: дочери попа, все как одна красавицы, были предметом жгучей зависти окрестных девиц.
– От Ефима этого хлопоты одни! – сердито буркнула рябая Васёна. – Оно, конечно, славно, коли они с братом пряников нанесут… Но уж больно он, Ефим-то, на чёрта похож! Ажно креститься хочется, в глазюки его разбойничьи глядючи! Не парень, а наказанье божье!
– Уж тебе, яйцу кукушкину, нечего бояться! – зло поддела её Акулина. – Ефим-то на тебя и не глядел отродясь! А чёрта, когда он с пряниками, и потерпеть можно! А уж коли он с моим Антипушкой явится, так кто его забоится-то!
Она мечтательно улыбнулась и отошла к окну поглядеть на улицу. Но там было пусто.
Рябая Васёна была права: Ефим, приёмный сын Прокопа Силина, воистину был божьим наказанием и для семьи, и для всего села. Незаконный сын старшего барчука и крепостной девки, оставленный семнадцать лет назад на заснеженном пороге деревенского старосты, вымахал в рослого, очень сильного парня с мощными плечами, тёмной медью вьющихся волос и жёстким взглядом светлых зелёных глаз. Вместе со своим старшим братом Антипом он был страстным лошадником, перенял у цыган множество их секретов, мог вылечить почти безнадёжную лошадь, и за Ефимом приходили даже из дальних деревень, слёзно умоляя «взглянуть на кормилицу». Все знали: насмешливый и упрямый парень в этом не откажет никогда и ради заболевшей лошади пойдёт в любую погоду за десяток вёрст пешком.
– Кабы ты людёв так же жалел – святым бы значился, – хмыкал по временам отец.
– Сволочи ваши люди, тятя, – огрызался сквозь зубы Ефим. – С чего их жалеть-то?
– Это чего ж так? – удивлялся Прокоп. – Навроде молод ты ещё – людей-то судить.
Ефим молчал, и Прокоп не решался продолжать разговор на скользкую тему. Он был уверен, что пасынок знает и своих подлинных родителей, и историю своего появления на свет: скрыть такие вещи в деревне было невозможно.
Как и его старшие братья, Ефим страстно любил кулачные бои, и в них ему не было равных. В бою Ефим стервенел, не чувствовал, казалось, ни боли, ни самых сильных ударов, ни заливающей глаза крови. Светлые глаза его застывали, словно схваченные льдом, делались пустыми и страшными, и от одного их взгляда пятились, робея, опытные бойцы. Его не могли оторвать от уже поверженного врага, и только Антип мог привести брата в чувство и уговорить выпустить окровавленную, едва дышавшую жертву. Прокоп, слушая о подвигах приёмного сына, темнел, но не запрещал ему драться: во-первых, до смерти Ефим ещё никого не «уваживал», а во-вторых – и это было главным, – в глубине души Прокоп чувствовал, что сын может и не послушаться. До открытого неповиновения отцу Ефим ещё не доходил, но Прокоп, глядя в холодные зелёные глаза приёмыша, понимал: этот миг недалеко.
– Женить бы его да отделить разом к лешему… – бурчал он иногда сквозь зубы. – Всё на себя его грехи не брать… Тьфу, взял в дом выблядка на свою-то хребтину… А всё из-за тебя, дура! Надо было его в дворне оставить! У барина под носом небось не забалуешь! Отодрали б пару раз на конюшне – и вся дурь соскочила б!
– Не серчай, Матвеич, молод он ещё, образумится, – осторожно вступалась за пасынка Матрёна. – Ты сам-то в его года…
– Я в его года пахал без продыху на барина да на родителя! – вскидывался Прокоп. – На кулачных меня раз в год опосля Великого поста видали!
– И Ефимка пашет! Слава богу, не хужей прочих, в поле не последний! Лошадей лечить ажно из других сёл его зовут, а парню семнадцать всего! Чего ты к нему цепляешься?
– Много чести будет – к нему цепляться… – ворчал Прокоп. – Уж хоть бы дураком в мать уродился, – так нет, весь в родителя, сволочь, прости меня, господи… Не-е-ет, надо женить!
С последним, казалось бы, заминки быть не могло: девкам Ефим нравился. Он не был красив, ни капли смазливости не находилось в этом жёстком, тёмном от загара лице, всегда словно расколотом неприятной ухмылкой. Но когда он появлялся на сельских посиделках, девки начинали переглядываться, хихикать, толкать друг дружку под бока и воодушевлённо шептаться. Добрая половина всех выдумок и проказ на селе принадлежала Ефиму. За ним ватагой ходили все парни деревни, и Ефим с лёгкостью подбивал их на самые головокружительные забавы. То орда парней завалит двери какой-нибудь избы в селе дровами из поленницы, а потом Ефим влезает на крышу и льёт в трубу воду: хату наполняет дым, хозяева носятся по ней с руганью и воплями, не зная, как выбраться, а во дворе гогочут парни. То на посиделках, играя с девушками в «барина и кухарку», Ефим изображает барина и своими щипками и объятьями доведёт несчастную «кухарку» до слёз. То в зимнюю ночь парни поснимают ворота сразу с нескольких изб, выволокут их на середину деревни и со всем старанием обольют водой – так, что наутро ворота, схваченные крепким и толстым льдом, невозможно и расцепить. А то ещё дадут в руки пьяному мужику на улице горшок с навозом и скажут, что это штоф водки «для сугреву» или разденут того же пьяного до исподнего и втолкнут в избу, где прядут и поют девки. Прокоп, узнав о подобных забавах, ругался немилосердно, драл сына и вожжами, и кнутом, но Ефиму всё было как с гуся вода.