– Бог в помощь, Танька! – крикнул Прокоп.
– И вам того ж, Прокоп Матвеич! – звонко отозвалась она. – Косить, что ли?
– Куды, откосились уж, соннышко-то высоко… А вы неуж не успели?
– Докашиваем… – отвечая старику, Танька то и дело косила глазами на Ефима. Тот или не замечал этого, или притворялся, – но, когда брат, посмеиваясь, ткнул его кулаком в плечо, повернулся и хмуро улыбнулся Таньке. Однако улыбка его пропала, когда он встретился глазами с Устиньей. Та с силой, не таясь, сплюнула в пыль, повернулась и размашисто зашагала прочь по скошенному полю, словно не замечая острого жнивья, которое кололо её босые ноги. Танька растерянно пожала плечами, ещё раз улыбнулась Силиным и, подскакивая и морщась, кинулась вслед за подругой. Стояло жаркое лето 1856 года – года окончания Турецкой войны.
Три года назад, после смерти старого полковника Закатова и известия о гибели его старшего сына, болотеевцы, как избавления небесного, ждали приезда в родные пенаты молодого барина Никиты Владимировича. Прокоп Силин ходил весёлый, улыбался в бороду, успокаивал встревоженных односельчан:
«Не журись, мужики, я Никиту-то Владимирыча, барчука младшего, с малолетства евонного знаю! Я его и на лошадке катал, и парни мои его забавляли, из одной мисы он с нами хлебал! Добрый барин, хороший, пошли ему господь! Кто ж и подумать мог, что он нас всех в наследство-то получит? Авось, приедет молодой барин, мы ему всем миром в ноги-то грохнемся, он нас и послушает! Я ж знаю, как всё хозяйство наладить, чтоб и нам, и барину ненакладно было! Все довольны останутся, ещё и шти с мясом варить станем!»
«Ну, уж хватил ты, Матвеич, – «с мясом…» – вздыхали крестьяне, у которых уже несколько лет пёкся хлеб из мякины с корой, но поглядывали на Силина радостно. Однако дни шли, а молодой барин всё не ехал. И однажды в конце осени Прокоп Силин вернулся из конторы, где разговаривал с управляющей, почерневший и злой. Сквозь зубы рассказал сбежавшимся к его двору мужикам, что барин Никита Владимирыч приехать никак не может, поскольку началась война с туркой и он со своим полком выехал «на стражения». Амалию Веневицкую он официальным письмом назначил своей управляющей, и последние надежды на избавление болотеевцами были похоронены.
Вскоре был объявлен и внеочередной солдатский набор, под который попали почти все здоровые молодые парни Болотеева: только Прокопу Силину удалось купить за немалые деньги рекрутские квитанции для своих сыновей. Кроме того, он, поскольку был старостой, был избавлен и от барщины, и его семья во всей округе одна по-прежнему жила хорошо и справно.
Шесть дней работ на барина в неделю, разумеется, не были отменены: крестьяне не смели даже просить об этом управляющую. Если раньше что-то поделать с Веневицкой мог хотя бы Силин, то теперь от проклятой Упырихи совсем не стало житья. С утра до ночи она пропадала на работах, не ведая, казалось, никакой усталости и могла целый день простоять над душой у пахарей или косцов, не сводя с них жёлтых круглых глаз. Отлучиться от работы, даже чтобы попить воды или сбегать в куст по нужде, было теперь невозможно. Младенцы пищали до хрипа, положенные в меже или под кустом: матери не могли подойти к ним, чтобы дать грудь. Малыши постарше, за которыми некому было смотреть, оставлялись в опустевшей деревне одни, и постоянно случалось, что ребёнок, за которым не было присмотра, падал в колодец и тонул, опрокидывал на себя котёл кипятку, был закусан собакой, покалечен лошадью, поранился серпом или бороной… Бабы выли, но поделать ничего не могли: за малейшую провинность у Веневицкой следовала самая беспощадная расправа. Драли теперь не только на конюшне, но и прямо на работах, в меже: для этого за управляющей всегда следовали трое-четверо дворовых с охапками прутьев. Из этих молодцов особенно выделялся Афанасий: здоровенный парень с косой саженью в плечах, низким лбом и водянистыми, тупыми глазами, тускло глядевшими из-под белёсых бровей. За наказаниями Упыриха всегда наблюдала лично, и крестьяне уже заметили, что после этих расправ она как будто становится веселее и разговорчивее.
«Упыриха и есть, вурдалачиха! – плевались они втихую. – Чужой болью, как клоп кровью, кормится! А как только покончит над человеком издюваться – чичас свово Афоньку в спальню волокёт! Прямо средь бела дня, бесстыжая! И за какой только смертный грех она к нам приставленная… Когда только добрый человек сыщется, уходит её…»
Веневицкая, видимо, чувствовала, что ненависть к ней растёт, и поэтому отряд из дворовых следовал за ней повсюду. Афанасий и вовсе не отходил от Веневицкой ни на шаг, и дворня шёпотом рассказывала, что Афонька находится безотлучно при Упырихе и по ночам, а в господских комнатах ведёт себя как барин, валяется на диванах, приказывает девкам чесать себе пятки и величать Афанасием Никифорычем. Судя по раздобревшей физиономии Афоньки и его отвисшему животу, так всё и было. Дворня, которая и прежде мучилась от Упырихи более всех, теперь вынуждена была терпеть ещё и Афонькины придирки. За три года в усадебном сарае повесилось четыре девки, две пропали без вести, несколько человек было забито до смерти, множество крестьян числилось в бегах.
Голод подступал к закатовским крепостным всё плотней. Во дворах уже почти никто не держал скотины: старая болела и дохла от бескормицы, а купить новую было не на что. Навоз больше не вывозился на поля, и земля скудела. Голодные, рахитичные, покрытые коростой дети болтались по окрестным сёлам, выпрашивая милостыню. За три года на селе не было сыграно ни одной свадьбы, Упыриха попросту запретила их: «Нечего гулять, работайте». Крестьяне даже не спорили: всё равно ни играть свадьбы было не на что, у девок давным-давно и в заводе не имелось приданого, пряли и ткали только на барина.
«И ты мне, отче, ещё будешь про бога сказывать?!. – срывался иногда Прокоп Силин на ни в чём не повинном отце Никодиме. – Али мы боле других грешны, аль мало молимся, аль на церковь не давали?! Аль всем миром колокольню не ладили, аль мои сыны кровлю тебе не крыли?! Аль я за новый колокол не платил?! Чего ещё твоему Богу надобно, отвечай! Сделаю! Семью по миру пущу, а сделаю! Ежели он мне взамен пообещает молнией в усадьбу шандарахнуть да Упыриху наскрозь пронзить!»
«Прокоп, Прокоп, господь с тобой, Прокоп, помолчи… – испуганно шептал старый попик, выглядывая из зарослей мальв на дорогу, словно там могла в любой момент показаться Упыриха. – Что такое говоришь-то, Бога побойся!»
«Чего бояться? Хужей, чем есть, не сделает!»
«Другим вон хужей тебя, а Бога не лают! У тебя хоть живы все, да здоровы, да сыты! И в солдаты парней не забрали!»
«Толку-то! Женить их, жеребцов, уж три года не могу!»
«Уж тебе-то Упыр… Амалья Казимировна дозволила бы, – пошёл бы, поклонился…»
«Знаю, что дозволила бы… – Прокоп яростно жевал соломинку, тоже поглядывал за мальвы. – Народ вот только злить не хочу. И так, ироды, шипят, что вон у всех сыновей позабирали под красну шапку, одни Силины опять отвертелись… И на барщину, говорят, не ездют, а только в своём поле, как господа, работают! А куда мне на барщину, когда я и так всем господским хозяйством займаюсь? Всё на мне, с утра до ночи по работам, свои-то поля на сынов бросил! И куда же Антипку с Ефимкой чичас из хозяйства выпущать, в какие-такие рекрута?! Это ж прямые убытки, и запашки меньше делать, и сеять меньше! Кому я тогда хлеба взаймы смогу дать зимой? Кому семян, кому лошадь дам? Ведь полсела по осени приходят, ноют, будто родня кровная, а как откажешь?!»