— Что случилось? — спросил я строго. — Тебя ограбили?
— Беда, господин Ражден! Братец ваш, там, в реке… Бегите скорее!
Я обернулся, увидел побелевшее лицо Рувена и бросился вниз по ступенькам.
Лишь Тьме и Огню известно, что заставило моего брата поскакать не в объезд, через мост, а напрямик, там, где летом был брод. Когда мы, поминутно поскальзываясь, добежали до реки, стало ясно, что все уже кончено. На самой стремнине сновала чья-то безрассудно-смелая лодчонка, остальные наши люди столпились на берегу, ждали. Лошадь брата бродила по берегу, косила испуганным глазом, взбрыкивала, едва кто-то делал шаг в ее сторону. Я хотел послать кого-нибудь домой, но, взглянув на лица, понял, что никто не решится.
Наконец багор зацепился за что-то на дне (тут и в самом деле неглубоко), и брата выволокли на берег. Его положили прямо на грязный снег, ему уже было все равно. Люди попадали на колени. Мне очень не хотелось подходить ближе, но я все же подошел. Тоже опустился на колени перед братом, расстегнул пряжку плаща, освободил шею и руки, наклонился, приложил ухо к груди. Разумеется, тишина.
Впервые я своими глазами увидел, что такое Огонь сердца. Сейчас, когда он ушел в Сердцевину Мира, здесь, на берегу, лежал уже не мой брат, а холодная и мокрая глиняная кукла.
Я поднялся на ноги и приказал:
— Ты пойдешь ловить лошадь. Вы, четверо, возьмитесь за края плаща и несите его в Храм. Я иду домой.
Мне казалось, что в голове прыгают и кривляются, словно безобразные карлики, мои же собственные слова: «Огонь моего сердца сам позаботится о том, чтобы я не сбился с пути».
Я стою коленопреклоненный перед отцом. Он в замешательстве проводит рукой по редеющим волосам, поглаживает живот и с тревогой поглядывает то на меня, то на образ Хестау — Той, Что Держит Светоч В Сердцевине Миров.
У отца никак не уложится в голове, что его единственный сын и наследник по воле Закоиоговорителя и Совета Лучших Тароса уезжает сегодня на север воевать с тардскими бандами. Хорошо еще, он не знает, что это Рувен, использовав все свои связи, устроил для меня эту поездку, а также, что я сам просил Наставника об этом. Но и без того новость нелегко переварить, и слова благословения не идут у отца с языка. Мы с Хестау терпеливо ждем.
Со дня смерти моего брата прошло три года. И хотя я стал законным наследником наших земель, Огонь моего сердца советовал мне пока не лезть слишком глубоко в дела хозяйства. Так что большую часть времени я проводил все там же, на заднем дворе, уже открыто истязая копьем и мечом соломенные чучела. Отец, кажется, впервые заметив, что у него есть второй сын, поражался моим быстрым успехам, а я потихоньку прыскал в кулак (усы пока не отросли). Да и вообще я неожиданно для всех оказался примерным юношей благородных кровей: не выпадал из седла даже будучи мертвецки пьяным, не путал фигуры в танцах, не выигрывал слишком много в карты, был любезен с дамами от восьми до восьмидесяти лет. Держать настоящую охоту нам было не по карману, но соседи нас частенько приглашали. Мне и тут удавалось никому не уступить, не раз я пил кровь из перерезанной шеи оленя, пара кабаньих душ прокляла перед смертью мою рогатину, матушка и сестра щеголяли зимой в рысьих воротниках. Но чаще я сбегал в лес просто так, поваляться на траве, подумать о жизни. Рувен, сколько я его ни донимал, так и не согласился показать мне, как играют на Урагане, а потому ему и всем назло я съездил в Тарос, приобрел там скрипочку и пиликал на ней в лесной глуши. Не знаю как кому, но на комаров моя игра, несомненно, производила впечатление — их сразу становилось раза в два меньше. Когда надоедало терзать пальцы, я натягивал между двумя деревьями невысоко над землей канат и пытался по нему пройти. Или учился жонглировать шишками (дальше двух не пошло).
Обиняком я узнавал у Рувена, можно ли служителю Меча заниматься в часы досуга подобной белибердой, и он ответил, что можно, если никто не узнает. Никто, разумеется, ничего и не знал.
Отца моего тревожило другое. Попьянствовав два-три раза с соседями (мне нужно было доказать, что я могу залить глаза не хуже их), я потом уже не брал в рот ничего крепче светлого пива. Хуже того, за мной не водилось никаких любовных шашней. Словом, если раньше всех раздражало то, как я рвался в Меченосцы, то теперь отец находил мое поведение для Меченосца не совсем подобающим. Рувен объяснял, что я дал обеты, будучи устрашен судьбою брата, которого погубили выпивка и женщина. На самом деле мне просто было интересно, долго ли я смогу выдержать.
Проносил я как-то шесть дней настоящую власяницу, добытую все в том же Таросе, но она оказалась обжита такими голодными и злыми блохами, что до назначенного семидневного срока я не дотянул. По счастью, опять же свидетелей не было.
И вот через три года такой жизни я пришел слезно молить Рувена, чтоб он нашел какой-нибудь достойный повод для того, чтоб мне убраться отсюда подальше.
— А что такое? — полюбопытствовал Наставник.
— Хватит. Устал. Надоело. Пора кровь пошлифовать, как друзья-соседи говорят. Двадцать лет живу на свете, а ничего не видел, кроме их пьяных рож. Кроме того, пора долг платить.
— Какой это долг?
Я замялся. Не стоило говорить об этом, но теперь уже поздно.
— Ну я же сказал тогда… словом, я пожелал ему смерти, чтобы мне тоже позволили меч носить. А он, может, как раз тогда в реку и въехал.
— Ражден, стой. — Рувен положил мне руку на плечо. — Это снова гордыня, и ничего больше. Ты думаешь, хоть кто-нибудь под небом будет слушать безумные слова мальчишки?
— Я спокоен. Только какая разница — оттого утонул, не оттого? Слова эти я сказал, ты свидетель. А подумал и того больше. Так что от слов и мыслей я все равно должен очиститься. Пусть Огонь меня как следует испытает.
Наставник покачал головой, вздохнул сокрушенно:
— Ну что с тобой сделаешь, упрямая голова? Ступай, да смотри не оступайся.
И вскоре Законоговоритель Тароса призвал меня на север, в Линкарион, на «волчью, злую, тьмой пронизанную землю, где славные рыцари насмерть стоят против разбойных тардов и полных темной магии черноголовых»…
Отец наконец собрался с мыслями, набрал в грудь воздуха, возложил ладони на мою голову:
— Прими мое благословение, сынок. Сегодня ты выходишь на большую дорогу…
Я поперхнулся. Хестау, даром что нарисованная, казалось, тоже с трудом сдержала смешок.
— Не осрами свой меч и наш герб…
«И покончим на этом с назидательной частью», — подумал я непочтительно, подставляя макушку отцовскому поцелую. Желание немедленно сделать ноги становилось просто невыносимым.
Потом я зашел проститься с матушкой. Она снова вышивала что-то для Храма. После того, как похоронили брата, она почти не выходила из своих покоев.
Я поцеловал ее руку, сказал как мог ласково: «Прощайте, сударыня» — и вдруг с ужасом почувствовал, как ее слезы падают мне на щеку и шею. Я поспешно ушел, а если оставаться честным, попросту сбежал оттуда.